– Поэнко, – крикнул он, стуча рукой по столу, – давай сюда мансанилью. И не найдется ли у тебя рыбы, чтобы возбудить жажду?.. Дорогой Габриэль, доброжелательный и милосердный человек, сообщаю тебе, что, проходя только что по улице Бурро, я не мог удержаться, чтобы не заглянуть в дом к Пепе Кайфас, и вот – оставил там все четыре дуро, которыми ты меня снабдил сегодня днем. Не проявишь ли ты щедрость и не дашь ли еще четыре дуро? Ты ведь знаешь, я скоро женюсь.
Я исполнил его просьбу.
– Сеньор Поэнко, где Пепилья?
– Она пошла на исповедь – покаяться в грехах.
– На исповедь? Твоя дочь исповедуется? Не разрешай ей близко подходить к монахам. Ты же знаешь, что монахи – это «гнусные, презренные твари, пребывающие в праздности и лени и живущие в своего рода харчевне, где они предаются всякого рода удовольствиям…».
– Сегодня все за мой счет, дядюшка Поэнко, – сказал я. – Подайте херес.
– Благодарствуй, отважный воин. Ты всегда был великодушен. Так, значит, я могу напиться. Поэнкильо, не скажешь ли мне, где можно увидеть сегодня Марию Энкарнасьон?
– Сеньорито дон Диего, – отвечал плут, – я не возьмусь сказать вам, где она находится, даже если вы мне дадите все ваши четыре дуро. Мария Энкарнасьон, выйдя отсюда вместе с Куррито Баэсом, направилась на улицу Торно-де-Санта-Мария.
Вошли несколько уже знакомых нам парней, и дон Диего пригласил их с нами выпить, на что они согласились с превеликим удовольствием.
– Ты прямо с заседания кортесов, Вехарруко? – спросил дон Диего одного из них.
– Да… Выступал Лардисабаль. Что тут только поднялось, какой шум!
– Они все плуты! – воскликнул Ломбрихон. – Ничего себе глотка у этого депутата. Сам под потолок, штаны одного цвета, сюртук – другого, вошел в раж и знай себе хлещет. Наворочал с гору!
– Ну что ты в этом смыслишь, Ломбрихон? Он сказал, что народ…
– Да у меня от него до сих пор в ушах гудит, Вехарруко. Он плел что-то о
– Можно побиться об заклад, что не узнаешь, кто из них глупее, – сказал дон Диего наставительно. – Демократия, а не
– В самую точку. Здорово говорит этот ангелочек. Будь моя власть, он завтра же был бы депутатом.
– Настанет день, и вы будете голосовать за меня, друзья мои Вехарруко и Ломбрихон, – произнес дон Диего, у которого зашумело в голове от чудесного вина и пробудившегося честолюбия.
– Да здравствует суверенный народ! – гаркнул Вехарруко.
– Да здравствуют кортесы! – проревел Ломбрихон, выстукивая на столе мелодию малагеньи[129]
. – Я говорю, что пляска девушек под звон гитары, десяток ладных парней да бочка доброго вина из Требухены[130] и чарка по кругу – все это мне, право, больше по душе, чем кортесы, где не услышишь другой музыки, кроме колокольчика председателя и «бум-бум-бум» орателей.– Тащите сюда девушек, несите гитары! – крикнул дон Диего, успевший к тому времени утратить половину своего и без того не слишком богатого ума.
– Поэнко, если ты их притащишь, мы сделаем тебя…
– Депутатом…
– Чего там депутатом! Ты станешь у нас
Горячие головы и сердца наших собутыльников воспламенялись все больше, время шло, и шло оно быстрее, чем мне требовалось для выполнения задуманного. Пробило девять, десять, близилось к одиннадцати.
Однако голова моего приятеля дона Диего оказалась сильнее, чем можно было предполагать, и долго выдерживала все новые и новые возлияния; но когда появились красотки и началась музыка, благородный отпрыск знатного рода, как говорится, закусил удила и отдался душой и телом самому грубому и отвратительному разгулу, какой только может предложить сибариту андалузский трактирщик. Он плясал, пел, стоя на столе, держал политические речи, подражал индюку, хрюкал свиньей и в конце концов, когда было уже очень поздно, а я, снедаемый нетерпением, чувствовал себя взвинченным до предела, свалился замертво под стол, как курдюк с вином. Красотки уединились с Вехарруко и Ломбрихоном; гитаристы веселились в дальнем углу таверны; грузный Поэнко храпел, словно раненый зверь; все складывалось для меня как нельзя лучше. Я тихонько вытащил из кармана уснувшего дона Диего оба ключа и как безумный бросился на улицу.
Пиршество затянулось слишком долго, близилась полночь.