И тут-то схватим сами себя за руку: что значит должен? кому должен? чему должен? Разве он, писатель Пастернак, даже примерясь писать подлинную в подлинное время историческую Россию, на переломе — через Декабрь, Февраль и Октябрь — от романовской империи к империи ленинской-сталинской, в долгу перед кем-то или чем-то?
Нету, нету у него никакого долга ни перед чем, ни перед кем, кроме как перед самим собою — продуктом христианской эры.
В сорок шестом году, приступая к роману, он уведомлял сестру Ольгу: «Атмосфера вещи — мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным».
Тринадцать лет спустя, когда «Доктор Живаго» гремел уже на весь мир, задним числом, в письме к Жаклине де Пруаяр, он растолковывал, что задачей его было описать, «действительность как таковую, самое действительность как явление или категорию философии — действительность в себе».
Как видим, марбургские бдения не прошли для него всуе: не сама по себе действительность, живая жизнь, где иудейская натура, иудейская судьбина с интимной его полутайной были постылой реальностью, а действительность как «категория философии», «действительность в себе» — вот главная для него ценность.
Но думаете, так это просто: разом обладать двумя этими действительностями, которые в божественной своей сущности хоть и едины, но нам, человекам, даны розно — как живая жизнь, с одной стороны, и как философская категория, или «действительность в себе», с другой стороны.
В постоянной погоне за этими двумя действительностями, ловчась ухватить то одну, то другую за что придется — за хвост, за голову, за шиворот, — конструировал поэт по частям, по главам, по абзацам, слово за словом, своего доктора Живаго, с которым за долгие годы сжился так, сросся до такой плотности, что и сам уже отличить не мог, где же, собственно, доктор Живаго, у которого и стихи были общие, в соавторстве с ним, с поэтом Пастернаком, и где же сам он, поэт Пастернак, который под своим именем, еще до выхода Живаго на люди, опубликовал эти стихи в московском журнале «Знамя»:
Растворяясь один в другом, трансформируясь один в другого, каждый из них, Живаго и Пастернак, уже не различали, не отличали своего от несвоего, ибо использовали один другого с единственной целью — выразить себя. И так сложилось, не как у сиамских даже близнецов, ибо те спинами срослись, а эти срослись сердцами, так что общей кровью питалась каждая клетка одного и другого, что на все дела мира — на жизнь, на смерть, на любовь, на Бога, на безбожье, на евреев, на неевреев — были у них не то что близкие или общие взгляды, а был единственный взгляд: что думал и говорил Живаго, то думал и говорил Пастернак. И наоборот.
Про себя, про двоих, оба написали и общий стих, программный, дав ему имя Гамлета, уподобленного Сыну:
Еврей и русский, но оба крещенные в православную веру, Пастернак и Живаго обменивались родовыми своими чертами — родовыми чертами, как понимал, как признавал их один из них, поэт Борис Пастернак, ибо другой, поэт Юрий Живаго, существовал то как протагонист, то как альтернатива, то прямо как альтер эго первого.
В сорок шестом году, встретясь с Гладковым в московском метро, Борис Леонидыч поведал молодому другу, что «собирается… писать большую статью о Блоке». Те же думы, чуть не в те же дни, одолевали Юру Живаго («Елка у Свентицких»), и «вдруг Юра подумал, что Блок это явление Рождества во всех областях русской жизни, в северном городском быту и в новейшей литературе, под звездным небом современной улицы и вокруг зажженной елки в гостиной нынешнего века. Он подумал, что никакой статьи о Блоке не надо, а просто надо написать русское поклонение волхвов, как у голландцев, с морозом, волками и темным еловым лесом».
И что же? А то, что стоило Юре Живаго только помыслить о том, что статьи не надо, а «просто надо написать стихи», как Борис Пастернак тут же сочинил «Рождественскую звезду»: