Рождественская звезда «…пламенела, как стог, в стороне / От неба и Бога, как отблеск поджога, / Как хутор в огне и пожар на гумне. / Она возвышалась горящей скирдой / Соломы и сена / Средь целой вселенной…»
Это ли Святая Земля? Это ее пейзаж? «Стояла зима. Дул ветер из степи». Да кто же эту морозную ночь с навьюженной снежной грядой, с пламенеющим стогом, с хутором в огне, с горящей скирдой соломы, с пожаром на гумне примет за Вифлеемский край!
Если это Вифлеемская земля, тогда вся Россия — притом Россия в огне, в пламени революции — один сплошной Вифлеем.
Так видел Русь Пастернак, и соответственно так видел Живаго — видел не христианскую, не православную, видел языческую Русь с волхвами, с морозом, с волками, темным еловым лесом и хуторами в огне. Видел — в ее «сырой национальной сущности».
Корни этого видения уходили в детские годы одного и другого, ибо опыт первого общения с «Боженькой и святыми» был у них не то чтобы схожий, а попросту тождественный: «…небо наклонялось низко-низко к ним в детскую макушкой в нянюшкин подол, когда няня рассказывала что-нибудь божественное… Оно как бы окуналось у них в детской в таз с позолотой и, искупавшись в огне и золоте, превращалось в заутреню или обедню в маленькой переулочной церквушке, куда няня его водила. Там звезды небесные становились лампадками, Боженька — батюшкой… Но главное был действительный мир взрослых и город, который подобно лесу темнел кругом. Тогда всей своей полузвериной верой Юра верил в бога этого леса, как в лесничего».
Московский еврейский мальчик, Боря Пастернак, через свою «полузвериную веру», мог ли иначе постигать нянюшкина бога, главного лесничего того леса, который его, Борю, окружал? Не мог. А ежели бы мог иначе, по-другому, то по-другому и было бы.
Но вот шарада: почему Юра Живаго, русский мальчик из православного московского дома, именитого роду, тоже обречен был воспринимать своего Бога как лесничего? Ведь для его родителей, для всех, кто окружал Юру, не был этот Бог лесничим, и ничем, ни иконным своим, в золоте и краске, ликом, ни перстами своими, ни одеждами не приводил на ум человека из лесу, лесничего.
Понятно, с годами все менялось, с годами Юра утратил робость и «чувствовал себя стоящим на равной ноге со вселенною». И точно так же, как его биограф и собрат по цеху поэзии Борис Пастернак, он уже не предавался безотчетно словам ритуала, а «требовал от них смысла, понятно выраженного, как это требуется от всякого дела, и ничего общего с набожностью не было в его чувстве преемственности по отношению к высшим силам земли и неба, которым он поклонялся как великим предшественникам»
Если не было ничего общего с набожностью в его чувстве преемственности к высшим силам земли и неба — обратите внимание: и неба! — если поклонялся он им как «великим предшественникам» — предшественникам чего? кого? — то спрашивается: в чем же состояла его набожность, в чем сказывалось его православие?
Пересматривая свою веру, пробуя все на зуб, он шел известной стезей талмудиста, который, с одной стороны, полагается на мудрость отцов и толкователей веры, а с другой стороны, имея прямой доступ к Вседержителю — ибо нет у еврея посредника между ним и Господом, — в конечном итоге почитает себя самого главным судьей в вопросах собственной веры.
Требуя смысла от слов своей веры, данной ему от предков, Юрий Живаго задавался теми же вопросами, что и Борис Пастернак, и точно так же, случалось, скатывался к богохульству на иудейский манер.
«Мне всегда казалось, что каждое зачатие непорочно, что в этом догмате, касающемся Богоматери, выражена общая идея материнства». Отсюда и вывод: Мария никакая не Богоматерь, а просто женщина — не дева, а именно женщина, как и записано у евреев — казус ее лишь возведен в символ непорочности зачатия, ибо нет зачатия — нет материнства.
Точно ли в те дни или в близкие к ним, когда Лялюша забеременела от «старого еврея» Пастернака и надо было решать судьбу ожидаемого сына — или дочери, — писаны эти строки романа, будут решать пастернаковеды. В пятьдесят четвертом, сообщает Ольга Ивинская, ей стало «трудно скрывать новую беременность». Но это была уже «новая» беременность, а регулярность в отношениях началась с апреля 1947 года, когда «я часто отворяла ему дверь в семь утра в японском халате с домиками и длинным хвостом позади…»
В своем стихотворении «Осень» Юрий Живаго рассказал об этих днях Бориса Пастернака: