Но подружился я с ним в Москве, куда он однажды приехал по своим служебным обязанностям. Мы сидели у меня дома и ужинали, и тут он произнес фразу, которая совершенно изменила мое к нему отношение. А сказал он примерно следующее: «То, что внук адмирала Корсакова, чьим именем назван город на Сахалине, должен жить в этой самой Франции, а не у себя дома, – я вам прощаю. То, что наше курское (или орловское – точно не помню) имение, которое славилось как образцовое и сверхдоходное хозяйство, превратилось черт знает во что, не способное прокормить даже тех, кто там работает, – я вам тоже прощаю. Но то, что со мной начинают вежливо разговаривать в «Национале» (или «Метрополе» – я не помню, в какой гостинице он тогда жил) только после того, как я покажу им французский паспорт, – этого я вам никогда не прощу». Я этого тоже никогда не мог простить советской власти. Исчезновение чувства собственного достоинства русского человека, и не только русского, а гражданина России, – одно из самых мерзких преступлений большевизма и источник неисчислимых бед. Вот почему мы с Корсаковым и стали друзьями: по самому главному вопросу – об отношении к России, о самосознании русского человека и необходимости вернуть ему чувство самоуважения, мы были единомышленниками.
Итак, путч. Он нас застал в Переславле, вернее, в его окрестностях, в маленьком финском домике, который использовался в качестве гостевого в Институте программных систем Академии наук и в котором мы с женой и Корсаков отдыхали тогда.
Увидев рано утром по телевизору вместо привычных последних известий фрагменты «Лебединого озера», мы поняли, что в Москве что-то стряслось. Но никто еще ничего не знал, и начальство института тоже. Потом, когда через пару часов увидели на экране телевизора господина Янаева с трясущимися руками, как у алкаша перед похмельем, то поняли оба одно и то же: произошел путч импотентов, нравственных, физических, интеллектуальных, путч пьяниц и мерзавцев. И пошли гулять втроем – Корсаков, моя жена и я, понимая, что добром такие ситуации не кончаются. В том, что путч провалится, мы были уверены. Но последствия могут быть самыми непредсказуемыми и совершенно трагичными для нашего государства. И это мы все трое понимали отлично. И то, что трагедии не избежать, тоже. Но того, что случилось в Беловежской пуще, никто из нас не ожидал.
Мне казалось, что произошло такое, что и в кошмарном сне не может привидеться. Тысячи лет создавалось государство, и за один вечер оно было разрушено. Это была не просто безответственность, это был удар в спину России, да и, наверное, всей планетарной цивилизации. Кроме того, я не видел логики: ведь только что на референдуме народ проголосовал за сохранение Советского Союза и начался новоогаревский процесс, который большинство рассматривало как некий свет в конце туннеля, как принято это теперь называть. И вдруг такое! Да еще нелепейший суверенитет России. Происшедшее мне казалось столь же нелогичным, как, скажем, объявление суверенитета Англии от Великобритании. Когда-нибудь нужные документы окажутся обнародованными, и мы узнаем скрытые пружины происшедшего.
Но может быть, и тайны здесь нет никакой? Может быть, здесь и нет ничего, кроме игры человеческих страстей и амбиций? На эту мысль меня навел следующий эпизод.
В марте девяносто второго года было узкое совещание у Г. Э. Бурбулиса. Я уж не помню, по какому поводу, но зашел разговор о смысле Беловежской трагедии. Геннадий Эдуардович начал было объяснять, что разрушение Советского Союза – это хорошо. Но вдруг остановился, воздел руки к небу и сказал: «Да неужели вы не понимаете, что теперь над нами уже никого нет!» Может быть, в этом и состояла истинная причина – ведь Бурбулис был тогда вторым лицом в государстве.
Я все больше втягивался в общественную жизнь – в такое время невозможно уйти в сторону. Вот я и писал публицистические статьи, не очень веря в их полезность, а реализацию моих научных планов все откладывал и откладывал до лучших времен… если они настанут. Да и кому сейчас есть дело до стабильности биосферы!
Еще одна попытка
Осенью 1991 года, кажется, в ноябре, проходило общее собрание Академии наук СССР – последнее собрание Союзной академии. Должен был быть решен вопрос о ее дальнейшей судьбе и о ее принадлежности России. Начались длинные и, как всегда, достаточно нудные дебаты. Я выступил с небольшой речью. Ее лейтмотив состоял в том, что главным сегодня является не вопрос о принадлежности академии. Здесь-то и решать нечего: само собой разумеется, что она должна теперь называться Российской, как и в былые времена. Главное сегодня в другом – суметь поставить на службу России интеллектуальный потенциал академии так же, как это было сделано во время войны, когда возникали различные академические комитеты, сыгравшие немаловажную роль в повышении обороноспособности страны и мобилизации ее ресурсов на общую цель.