Перечень уловок, как состоявшихся, так и уловленных цензурой на стадии предварительного контроля, а потому «вовремя» пресеченных, можно было бы продолжить… Упомяну в заключение одну из них, также вызвавшую оживление в интеллигентной либеральной среде. Статья о литературном критике, бывшем активном рапповце Я. Е. Эльс-берге (1901–1976), помещенная в 8-м томе «Краткой литературной энциклопедии» (М., 1975. С. 883), подписана псевдонимом —
Конечно, во всех таких проделках был элемент игры, желание показать режиму «фигу в кармане», но не только… Во-первых, такие игры с властью могли оказаться весьма опасными, во-вторых, — и это самое главное! — они свидетельствовали о неизбывном стремлении познакомить читателя с текстами произведений или хотя бы с именами писателей, обреченных на забвение, в конечном счете — о попытках противостояния всепроницающей тоталитарной машине.
Глава 10. Как было разрушено «Министерство правды: (годы перестройки)
Прошло 20 лет с той поры, как началась эпоха гласности и перестройки. В дальнейшем, по аналогии с НЭПом, будем называть ее ГИПом. Крайне характерно, что началась она, в отличие от НЭПа, не с перемен в экономике, а именно с некоторого милостиво дарованного свыше и сугубо дозированного послабления в единственной области — словесной, что, надо сказать, вполне соответствовало исторически сложившейся российской ментальности, в которой слово всегда предшествовало делу, а чаще всего заменяло его. Борис Слуцкий сказал как-то: «Слово — половина дела. Лучшая». Я бы добавил — и единственная, если, конечно, половина может быть таковой. Жажда перемен, накопившаяся в обществе, вылилась в пятилетку ГИПа, когда исподволь, постепенно, сквозь заслоны и преграды, выстроенные на его пути, стало пробивать себе дорогу свободное слово. Привыкший к самиздату, «преодолевавший Гутенберга», говоря словами Цветаевой, в течение многих десятилетий, лучший в мире советский читатель, испытывая амбивалентные чувства, с возгласом «ГИП, ГИП, ура!», с надеждой и одновременно опасением, открывал оглавления «толстых» литературных журналов. Они читались как знаки грядущих перемен, как захватывающие и перехватывающие дух сводки с театра военных действий, и это не метафора: в течение семи десятилетий шла необъявленная война власти со своим подневольным народом. Многое неравнодушному российскому читателю было, конечно знакомо по «сам-» и «тамиздату», по слепым машинописным, ксеро- и фотокопиям. Но каждая публикация произведения табуированного ранее писателя, философа и публициста (эмигранта или подъяремного автора, писавшего в стол) в «гутенберговом исполнении» (!) и с разрешения цензуры (!!!), расценивалась как завоеванный плацдарм в этой войне. И напротив, отсутствие таких текстов в очередной книжке журнала повергало бедного интеллигента в уныние, граничившее с легкой паникой: неужели
Распад происходил на наших глазах, и факты публикации запретных ранее текстов говорили сами за себя, выступая в роли знаков наступающих перемен. Очень точная и выразительная картина того времени нарисована Андреем Битовым в послесловии к собранию сочинений Юза Алешковского: «Как нерешительно и стремительно ширилась наша гласность — еще в восемьдесят седьмом нельзя было упомянуть имя Бродского, а в восемьдесят восьмом доносили на Солженицына. Рассуждались уже не книги (цензуры уже как бы не было), а судьбы (идеология оставалась). Сначала стало можно публиковать тех, кто умер, но тоже в последовательности: предпочтительнее тех, кто давно умер (Мандельштам, Булгаков), затем тех, кто за границей не печатался (Платонов, Гроссман), а потом уже, кто при жизни там напечатался, от чего и умер (Пастернак, Домбровский), затем уже тех, кто еще жив. Но и тут последовательное предпочтение: жив, но