— «Предоставление трибуны врагу». Такая сакраментально звучащая формула часто встречается в цензурных документах: речь идет об «излишнем», «избыточном» цитировании обличаемых авторов, например, писателей Русского зарубежья, «внутренних эмигрантов» и вообще «врагов». Вот, например, характерная главлитовская аннотация: «Приводится слишком много высказываний Троцкого, и хотя сам автор отрицательно относится к его личности, все же сама книга вредна, так как она может вызвать у читателя нездоровое любопытство».
Указанными темами цензурная практика изъятий, разумеется, не исчерпывается. Помимо доводов идеологического и политического характера цензоры прибегали иногда и к «эстетическим», но ничего, кроме стереотипной и никак не аргументированной формулировки, —
Решения цензурных инстанций приобрели со временем не только запретительный, но и «позитивный», императивный, наступательный характер. Они не ограничивались лишь воспрещением отдельных произведений, а также вычеркиванием из исторической памяти имен, событий и т. п., но и предписывали авторам, о чем и как именно нужно писать, вторгаясь даже в форму литературного произведения и принятую автором стилистику. Отсюда — запрет произведений вполне лояльных и, более того, просоветских, только за приверженность автора к нетрадиционной поэтике и авангардной форме (например, произведений обэриутов и даже футуристов, политические игры с которыми в 30-е годы заканчиваются). В этом — отличие тоталитарной цензуры советского времени от русской дореволюционной.
Теперь представим себе фантастическую ситуацию: «простой» читатель попадает в спецхран и начинает просматривать его фонд по алфавиту авторов, фамилии которых начинаются, скажем, на литеру «Б». Многое для него будет совершенно непонятным: он подумает, что попал в какой-то театр абсурда. Вначале он встретит все книги расстрелянного И. Э. Бабеля, издававшиеся в 20—30-е годы; вслед за ними — ряд изданий «неприкосновенного» в свое время, а затем (в середине 30-х годов) попавшего в партийную опалу Демьяна Бедного, позволившего, оказывается, в ряде фельетонов («Слезай с печки» и др.) «публичное охаивание русского народа и его истории»; рядом — стихотворные сборники 20-х годов правоверного комсомольского трубадура А. И. Безыменского, очутившиеся здесь за то, что некоторые из них выходили с предисловиями Троцкого; вслед за ними он увидит два издания книги А. Белинкова о Тынянове, вышедшие в 1960–1962 гг., поскольку автор через несколько лет эмигрировал, да и вообще вел себя нехорошо, выпустив за рубежом знаменитую книгу о Юрии Олеше «Гибель и сдача советского интеллигента». За ними он с удивлением обнаружит пять стихотворных сборников Федора Белкина, прославляющих партию и счастливую колхозную жизнь: оказывается, необдуманно показавшись в конце 50-х годов на телевидении, автор был тотчас же разоблачен как предатель и каратель, лично расстреливавший в Белоруссии партизан и евреев. Идем по алфавиту дальше… За ним следует Андрей Белый с очерками «Ветер с Кавказа», воспоминаниями «Начало века» и книгой «Мастерство Гоголя»: первая попала в спецхран только за то, что автор упоминает о встречах в Тбилиси с грузинскими поэтами Паоло Яшвили и Тицианом Табидзе (первый покончил с собой накануне ареста в 1937 г., второй — расстрелян тогда же), а также погибшим Всеволодом Мейерхольдом; вторая и третья — за предисловия к ним Л. Каменева. Рядом — книга «Говорит Ленинград» Ольги Берггольц, конфискованная за «чувство обреченности и пессимизма» ее поэзии и «мрачную тональность» знаменитых выступлений по ленинградскому радио в годы блокады; за нею все зарубежные издания книг нобелевского лауреата Иосифа Бродского (до эмиграции он не смог выпустить на родине ни одной). Наконец, завершают этот ряд книги другого русского нобелевского лауреата (и первого русского лауреата по литературе) — Ивана Алексеевича Бунина, выходившие в советской России в 20-е годы, но главным образом — в русских эмигрантских издательствах Парижа и Берлина. Излишне, по-видимому, говорить, что в этом ряду читатель обнаружит все без исключения книги писателей трех волн эмиграции.