Когда лет десять назад Дмитрий Глуховский издал свое «Метро» о посткатастрофическом мире, оно произвело на современников такое сильное впечатление, что породило множество и подражаний, и продолжений, и компьютерных игр, фанатских сообществ и бог знает чего еще – совершенно независимо от своих литературных достоинств, которых у этого произведения, строго говоря, было немного. Зато был детально продуманный мир, буквально нанесенный на карту – со своим бытом и нравами, фольклором, предметной средой, повседневными практиками вплоть до кулинарии… Грубо говоря, все это можно было примерить на себя. И кроме того – роман Глуховского (не уверена, что он был единственный такой, но) стоял тогда особняком. В последние годы путеводители по миру-после-конца посыпались как из рога изобилия и явно независимо друг от друга.
Впору говорить не только о сгущении посткатастрофического, но и о его рутинизации.
Перед нами явно – настойчивые попытки подготовиться к тому, к чему подготовиться, вообще-то, нельзя. Обжить необживаемое. Рутинизировать чрезвычайное. Овладеть неовладеваемым. Помыслить немыслимое. Чтобы не было так страшно.
Все это дает нам материал для размышлений – нет, не для представлений о возможном Конце и о том, что после него, хотя и об этом тоже, но не в первую очередь, – но о том, как устроены и работают защитные механизмы культуры, к которым, несомненно, вся эта «посткатастрофика» должна быть отнесена.
Ольга Балла
О травматическом дискурсе в новейшей русской словесности
Чтение последних месяцев наводит мое внимание на формирование – даже, пожалуй, стремительное созревание и внутреннюю дифференциацию – того, что можно назвать травматическим дискурсом в новейшей русской словесности: складывание корпуса не (обязательно) знающих друг о друге, но определяемых самим воздухом времени текстов, посвященных выговариванию – словесному, символическому освоению – либо травмы (или совокупности таковых), либо принципиальной травмируемости, уязвимости человека, неустранимой хрупкости и бедственности его положения в мире вообще. К этой его бедственности, к принципиальной катастрофичности его удела, несомненно, имеют отношение – даже прямое – и социальные, и политические обстоятельства, но их положение в этом смысле не привилегированное: они – на равных правах со многими иными факторами. Одной из важнейших задач литературы, пишущейся сегодня на русском языке (неважно, по какую сторону от границ государства Российского), видится мне выработка средств к тому, чтобы говорить об этом, видеть это, понимать это, жить с этим.
Если искать свежих примеров в недавно прочитанном, в выполнении этой задачи сходятся, например, – двигаясь из совершенно разных отправных точек, очень разные эстетически – стихотворный сборник Линор Горалик «Всенощная зверь» и «Маннелиг в цепях» Ильи Данишевского – сложноустроенный текст (многотекстье) между (квази?) исповедальной, (квази?) автобиографической прозой и метафизическим, визионерским, шаманским верлибром, расплавляющий в себе элементы и того и другого. Эти два текста тем упорнее видятся выражающими некоторую общую, превосходящую каждый из них тенденцию, что написаны людьми разных поколений и с очень разным социальным опытом.
Оба – если говорить совсем коротко – о глубоком и темном, что сопровождало и сопровождает человека всегда, но чему сопротивляется культурное зрение, отправляет его в зону слепоты – и именно поэтому не слишком умеет его видеть. В предисловии к книге Данишевского Елена Фанайлова не зря замечает, что первое чувство, накрывающее читателя в связи с нею, – «недоумение, что хотел сказать автор. Недоумение от предъявленного потока жизни, от неспособности автора к <…> моральному финалу для зрителя». Автор же «хотел сказать» о корнях человеческого. О лежащем глубже логики и, что еще того важнее, глубже этики (которая ведь – тоже механизм, защищающий от хаоса, особенно внутреннего, от живущих в человеке разрушительных сил – совершенно неотделимых в своем истоке от его витальности, от сил животворящих).
Каждый из этих текстов – на свой лад – совершенно беспощаден и к читателю, и к самому говорящему. «Всенощная зверь» в этом смысле, пожалуй, еще немилосерднее «Всех, способных дышать дыхание» – романа, который тоже имеет прямое отношение к обсуждаемой нами сейчас смысловой работе и к которому – так и хочется думать – «Зверь» образует своего рода поэтический комментарий, по крайней мере, очень естественно в качестве такого комментария читается. Немилосерднее она потому, что роман все-таки основан на фантастическом допущении и действие его сдвинуто хоть и в ближайшее, но все-таки в будущее, а «Зверь» – о том, что здесь, сейчас, всегда. Хотя на самом-то деле эта немилосердность – прямое следствие огромного сострадания к человеку в его «страшной боли бытия».