Разве это не наглядные образцы тех невероятно свободных и невероятно запутанных сексуальных отправлений, какие извечно распространены в людских сообществах — вопреки целому арсеналу средств и намерений по их искоренению, как правило, попросту лукавых или, если сколько-нибудь и эффективных, то лишь благодаря внедрению их принуждением, силой?
Когда великие индусы Вальмики в его «Рамаяне» или Калидаса в «Облаке-вестнике», блистая совершеннейшею огранкою каждой строки своих стихотворных текстов, выражают приверженность семье только из пары супругов, мужчины и женщины, и повествуют о самых тончайших нюансах любви обречённых на долгое одиночество мужей к разлучённым с ними жёнам, — любви и привязанности, поколебать которые будто бы не дано никому и ни при каких невзгодах или случайных соблазнах, — то это, конечно, и очень эмоционально, и очень красиво, и даже воспринимается как некая желательная, изначально предписанная норма, — как правда; однако устоять такому изложению перед свидетельствами, оставленными Гомером и его коллегой из Месопотамии, пожалуй, невозможно. Поскольку персонажи их повествований хотя и несут на себе печать грубой, почти дикой бытовой натуральности, но, по всем статьям, они всё же — правдивее.
Доводов, чтобы их оспорить, не наберётся никаких. Отыщись они, пришлось бы понятие интима в его реальном, неподкрашенном виде целиком затушевать, заменив тем самым живого человека бесчувственным роботом, обученным лишь исполнять команды.
Хотя нельзя не считаться и с богатейшей мировой традицией формирования модели моногамной семьи, где брак предусмотрен одновременно только с одним партнёром другого пола и в глазах сообществ предпочтение отдаётся союзам этого типа, длящимся, как правило, много дольше обычных.
Моногамные ячейки нередко не распадаются до конца жизни супругов, и тут, несомненно, берёт уже верх тот интим, какой принято не относить к разряду ненормативного, «не того».
Соединяясь на принципах взаимной уживчивости каждого супруга и на их желаниях разделять общие материальные и духовные интересы, такие пары являются как бы эталоном супружеской верности.
В литературе запечатлены сотни примеров, когда она, эта верность, выражалась ярко, страстно и поучительно, особенно поначалу, при возникновении связи.
Однако даже в таких «удачных» или образцовых семьях писатели всегда находили примеры измен, скрытых или публичных, так что воспевание чистой и возвышенной любви, если и выглядело «нормой», то лишь в пределах мастерского экспрессивного изложения фабул и равнения на некие требования и пожелания, исходящие по большей части от молвы.
Говорить о полнейшей непорочности моногамных ячеек, о какой-то естественной, «вечной» природной привязанности партнёров, наподобие той, какая распространена в отдельных видах животного мира, скажем, у лебедей, приходится, видимо, скорее, из соображений пропаганды полезности института семьи, но — не более.
Научной подоплёки здесь пока не выявлено, да нельзя сбрасывать со счетов и статистики, всё более обнажающей привычный стиль человеческой жизни — с «отклонениями» в интиме.
Наш Пушкин, хотя в его творчестве иногда и звучали ноты великой чувственной любви как достояния общечеловеческого, в принципиальном плане не был оригинален, рассказывая о «не том» интиме главным образом в среде господствовавших сословий былой, крепостнической России, где дворяне, подверженные воздействию ущербного феодального «кодекса чести», имели, можно сказать, своё понимание феномена, оставляя вне хотя бы какого интереса его «наличие» в сословии подневольном.
Чего искали любившие и отвечавшие на любовь вольные дворяне в тех своеобразных исторических условиях?
«В любви считаясь инвалидом», как позволил себе автор отозваться о главном герое известного его романа в стихах, Онегин ещё в ранней молодости, когда назревала его встреча с Татьяной по поводу её пылкого письма к нему, представлял собою существо более чем постное и жалкое:
В красавиц он уж не влюблялся,
А волочился как-нибудь;
Откажут — мигом утешался;
Изменят — рад был отдохнуть.
Он их искал без упоенья,
А оставлял без сожаленья,
Чуть помня их любовь и злость.
(А л е к с а н д р П у ш к и н, «Евгений Онегин», глава четвёртая, Х).
Если воспринимать его, такого персонажа, в «обрамлении» всеобщей морали и нравственности, то это, собственно, заурядный и недалёкий простак волокита.
Но поэт повествует о нём не только из желания зафиксировать хорошо ему знакомое и типическое.
Онегин неотделим от своей среды, от класса дворянства, в целом не чуждого автору. И потому вовсе не удивительно, что в глазах и во мнении каждого представителя дворянской среды, то есть — таких же, как он, сочинитель, выставленный образ не то что не совсем плох, а как бы даже — привлекателен или, по крайней мере, заслуживает внимания. Чем?