Скажу правду Мисси, что я распутник и… только напрасно тревожил её…
(Л е в Т о л с т о й. «Воскресение», часть первая, XXVIII. — Предложение из текста приводится с сокращениями).
Его «воскресение», о котором сообщается по ходу повествования и в особенности на последних страницах романа, вряд ли было «всамделишным», а если оно что-то и могло значить, то не более как писательскую иллюзию, «выведенную» из материалов о несправедливостях в устройстве общественной жизни в России и искусственно перенесённую в сознание литературного персонажа.
Куда ему, доброхоту Масловой, было деваться по его возвращении из многомесячного следования за нею с этапом, как не в ту же историческую среду, где суть сексуальных отправлений оставалась явно небеспорочной и только продолжалась её неостановимая порча, и ему, потомственному помещику, сполна впитавшему в себя нормативы прав и обязанностей, установленных на принципах сословной чести, просто не подобало находиться в стороне от ущербного обычая и тем более от собственных потребностей, диктовавшихся физиологией?
Даже его полный разрыв с дворянско-чиновничьим окружением, с которым связывал его привычный для него образ жизни, выход из этой среды, скажем, «к народу», что было в те поры некоей протестной модой, также не привели бы ни к чему положительному. Действие естественного закона продолжалось бы в той же мере испорченности, какую половым отношениям постоянно придавали обстоятельства возрастающей человеческой жажды к удовольствиям и условия «неустроенной» жизни в отдельных слоях сообществ.
Надо, кстати, заметить, что роман Толстого «Воскресение», благодаря тому, что его содержание до крайности беллетризовано, то есть в нём едва ли не стилем газетного листа броско и оконкреченно повествуется о наиболее злободневных противоречиях и негативных сторонах общественной жизни в царской России, по-настоящему широко, выпукло и без околичностей обрисована ситуация с круговой порукой в пределах так называемого «света», в том числе и особенно — при «дворе», где сосредотачивалась центральная, царская власть.
Обладая титулом князя, Нехлюдов имел практически беспрепятственный доступ в те пределы. Там он был многими знаем, а со многими у него сложились добрые или даже приятельские отношения. Без задержек ему обеспечивались достойные аудиенции у важных персон и сановников, на него сыпались приглашения этих знатных людей поучаствовать с ними в разного рода ужинах, обедах, чаепитиях и других подобных мероприятиях, что входило в канон общения согласно корпоративной традиции. И все его обращения и запросы, направлявшиеся на облегчение участи Масловой и других осуждённых или их сопутников по этапу, были так или иначе и опять же без каких-то заметных задержек рассмотрены, о чём он узнавал из предоставлявшихся ему устных или письменных ответов и уведомлений.
Как понимал всё это писатель? Конечно, ему было хорошо известно, что для человека обычного, простого, не принадлежавшего к среде высшего сословия, такое обхождение заведомо исключалось. Потому и брался «осветлевший» чувствами и умом Нехлюдов, герой произведения, «призванный» автором к поиску истины и справедливости, поспособствовать горемыкам из нижних общественных слоёв. Однако ни у него, князя, ни у сочинителя нет никаких представлений о той разновидности круговой поруки, когда в ней выражается особенное средство организации внутренней жизни правящего сословия — феодальное естественное право.
Насколько был бы роман правдивее, будь он снабжён чётким авторским видением проявляемости этого права! А так — читатель получал лишь обстоятельное изложение эпизодов, ладно сомкнувшихся в занимательную историю. Здесь, что очевидно, и тема свободной любви, «не того», разнузданного интима, раскрывалась лишь как сопутствующая, приставная, далеко не самая важная.
При всех предпринятых автором «разоблачениях» она, эта тема, не высвечена сколько-нибудь по-новому, что говорило о полном отсутствии у писателя представлений и о естественном праве индивидуума.
В таком ключе о ней повествовали многие литераторы толстовского времени и даже задолго до него, да пока и сейчас ни в художественной литературе, ни в зрелищных видах искусств воздействие элементов естественного права и зависимость от него творцами произведений оставляются неучтенными или учтёнными недостаточно, с долей некоего игрового смущения за «некорректный» подход в освещении коллизий, чем сильно сужается панорама изображения окружающей социальной жизни и всего бытия человека.
История, однако, указывает на то, что наше уклонение от проблем в интиме попросту закрывает дорогу к его настоятельному глубинному постижению. Особенно в том его виде, когда никакие идеальные схемы не оказываются «подходящими» для его искусственного осветления. В частности, об этом можно прочитать в Новом Завете.