Петюня целеустремленно шел к экзамену в школе вождения, развлекался в финтес-клубе (Манюня, ты золото!), не столько совершенствуя свое тело, сколько напропалую флиртуя с инструкторами и такими же, как он, трудяжками (Петюня – и трудяжка? Ну, если вы настаиваете, но все калории, которые он по медоточивым заверениям фитнес-инструктора, расходовал в огромном количестве на пыточных инструментах под общим названием «тренажеры», Петюня охотно компенсировал потом в близлежащем кафе-шоколаднице за счет очередного поклонника). Ничего плохого, противоестественного (если не считать чизкейк, безе с фрапуччино – и все за один присест), или аморального: Петюня очень ловко научился напускать Байроновскую грусть во взгляд, томно прикрывать ясное чело челкой и печально отводить глаза, когда восторги очередного поклонника приобретали слишком уж активный характер и устремлялись все ниже пояса да в горизонтальную плоскость. Петюнину вселенскую тоску, так искусно выпускаемую на арену, почему-то очень сильно уважали, а к Петюне за нее относились с яростным покровительством старших братьев, готовых порвать за обожаемого мелкого любого, кто посмеет. Не смел никто. Петюня и сам не хотел. Он очень не хотел бередить себе душу, но вынужден был признавать, что рана кровоточила. До сих пор. И никто из хронически обретаемых новых поклонников не мог вызвать восторга, который Панкратов вызывал одним своим насмешливым взглядом; размах плеч был не такой красноречивый, голос не такой возбуждающий, походка не такая… Какая у Панкратова походка, Петюня не мог определить, но двигался Панкратов однозначно очень и очень грациозно. И не только поблизости, но и совсем рядом, да. Тут воспоминания накатывали с новой силой, Петюнин взгляд становился блаженно-рассеянным, а походка слегка суетливой. Последствия тех воспоминаний на примитивную и поэтому честную физиологию своего организма Петюня ненавидел: человека нет, а стояк есть. Вообще, после энного количества времени Петюня был вынужден побыть честным с собой и признать пренеприятнейшую вещь: Панкратов слишком сильно наследил в его судьбе. Гад. Вожделеемый, обожаемый, страстно ненавидимый гад. Но Петюня не унывал: справится. И не с таким справлялся.
Петюня посидел вечером на балконе, погрустил, что нету у него несчастного никого, кому бы какие пирожки с капустой забацать (Манюня, стерва, околачивалась на невразумительной стажировке за бугром, по поводу которой еще тут скептически фыркала), полистал конспекты, поделал какие-то левые работы и побрел спать. Еще один до скрежета зубовного типичный вечер, который как всегда закончился очередным типично мокрым сном.
Нового Петюниного шефа звали Станислав Георгиевич Подольский. Он милостиво разрешал называть себя именно «господин Подольский».Почему милостиво, Петюня понял, попытавшись сначала один, потом с Манюней, потом с Манюней, водочкой и пирогом со свининой и грибами выговорить имя сначала в замедленном, потом в нормальном, а потом и в ускоренном темпе. Нормально, да под пирог – получалось. Быстро и на трезвый язык получалось через два раза на третий. Поэтому господин Подольский был прав, настаивая именно на таком себя именовании.