В эти роковые четыре месяца, от 27 июня до 28 октября 1910 года, все, что окружало Л. Н. Толстого, разделилось на две партии. К одной принадлежали Софья Андреевна и четверо ее сыновей (за исключением стоявшего вне борьбы Сергея Львовича), а также отчасти, но именно лишь отчасти, Татьяна Львовна. К другой – В. Г. Чертков, Александра Львовна (с детства не любившая свою мать), жена Черткова Анна Константиновна, сестра ее Ольга Константиновна Толстая, секретарь и наперсник Черткова А. П. Сергеенко, постоянный посетитель Ясной Поляны и сосед-дачник пианист А. Б. Гольденвейзер с женой, а также скромная поджигательница вражды и передатчица всех сплетен о Софье Андреевне, подруга Александры Львовны переписчица Варвара Михайловна Феокритова. Вторая партия была многочисленнее и, пожалуй, сильнее.
Обе поименованные партии взаимно травили одна другую, не давая себе при этом, что называется, «ни отдыху, ни сроку».
В центре стоял 82-летний Лев Толстой. Он, бедный, один не хотел борьбы, один призывал всех к миру и согласию, заверяя и ту, и другую сторону в своей любви и преданности, а между тем на нем-то упорная и упрямая борьба и отзывалась всего жесточе, и это понятно, потому что он сам был
О каком же, однако, «издательском праве» для Черткова может идти речь, – скажете вы, – когда Лев Николаевич все-таки был принципиальным противником предоставления кому бы то ни было права собственности на свои произведения? Верно. Но если Софья Андреевна боролась как раз за устранение, низвержение толстовского принципа отказа от литературной собственности, то В. Г. Чертков, с своей стороны, стремился только.
Со спора о дневниках началось. По старому неписаному договору с В. Г. Чертковым, дневники Л. Н. Толстого, начиная с 1900 года, хранились у него. В первых числах июля 1910 года Софья Андреевна заявила по этому поводу претензию своему мужу: дневники должны храниться не у постороннего человека, а у нее, или, во всяком случае, в яснополянском доме. Толстой мучается нерешительностью: взять дневники у Черткова, человека, который «посвятил ему свою жизнь», значило бы – кровно обидеть его; не брать – значило бы выставить себя риску все учащающихся и все обостряющихся семейных сцен и объяснений, могущих, при легкой возбудимости Софьи Андреевны, принять опасный для нее, а значит, и для него, характер. Воздух накален. Чертков перестал даже ездить в Ясную Поляну.
12 июля Софья Андреевна получила приглашение от матери В. Г. Черткова, «пашковки»-евангелистки Елизаветы Ивановны, навестить ее и вместе послушать приехавшего из Петербурга знаменитого баптистского проповедника Фетлера. Так как Елизавета Ивановна занимала в телятинском доме Чертковых отдельные «апартаменты» с отдельным входом, то можно было отправиться к ней без большого риска встретиться у нее с ее сыном. Да и неудобно было не поехать: приглашала придворная дама, рожденная графиня Чернышева-Кругликова. И Софья Андреевна поехала.
Я как раз собирался в Телятинки, и Софья Андреевна любезно пригласила подвезти меня, на что я с удовольствием согласился.
В коляске, на рысаках, мы поехали. Софья Андреевна – в изящном черном шелковом туалете с вышивкой гладью на груди и с кружевами, ради великосветской Елизаветы Ивановны. Поехали не прямо, не самым коротким путем, а в объезд, по «большаку», чтобы миновать дряхлый, полуразвалившийся мостишко через ручей Кочак.
И вот Софья Андреевна всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня передать Владимиру Григорьевичу, чтобы он возвратил ей рукописи дневников Льва Николаевича.
– Пусть их все перепишут, скопируют, – говорила она, – а мне отдадут только подлинные рукописи Льва Николаевича!.. Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь… Я верну тогда ему мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему. Вы скажете ему это? Ради Бога, скажите!..