«Последние дни мне думается, думается о незакатном дне северного лета, — читала она. —
Все не идут у меня из головы это лето и лесная сторожка, где я жил, и лес за сторожкой, и я решился кое-что записать, чтоб скоротать время и так просто, для собственного удовольствия. Время идет медленно, я никак не могу заставить его идти поскорей, хоть ничто не гнетет меня и я веду самую беззаботную жизнь. Я совершенно всем доволен; правда, мне уже тридцать лет, но не так уж это много. Несколько дней назад я получил по почте два птичьих пера, издалека, от человека, который вовсе не должен бы мне их присылать, но вот поди ж ты — два зеленых пера в гербовой бумаге, запечатанной облаткой. Любопытно было взглянуть на эти перья, до чего же они зеленые…»
— Ой, папа, — сказала Вета, — как хорошо! Что это?
— Угодил? — смеялся довольный папа.
Вета обедала и все косила глаза в растрепанную книжечку. Как во сне добрела она до комнаты.
«Бывает, и дождь-то льет, и буря-то воет, и в такой вот ненастный день найдет беспричинная радость, и ходишь, ходишь, боишься ее расплескать. Встанешь, бывает, смотришь прямо перед собой, потом вдруг тихонько засмеешься и оглядишься. О чем тогда думаешь? Да хоть о чистом стекле окна, о лучике на стекле, о ручье, что виден в это окно, а может, о синей прорехе в облаках. И ничего-то больше не нужно».
И читала-читала-читала она. Все давно уже спали, а она все не могла погасить свет.
На следующий день она принесла книжку с собой в школу, совсем немного осталось ей. Она положила ее под учебник, загородилась локтем и забыла обо всем. Зойка пихнула ее в бок:
— Что там у тебя?
Но Вета не ответила, только слабо махнула рукой, и, когда дочитала, такая грусть ее взяла — как же так, кончилось это блаженство, этот томительный сдержанный ритм, тайная наполненность, тягучая красота, необходимость каждого слова. Она огляделась вокруг. Была перемена. Дрались, визжали, скакали по партам. Но она не могла больше так.
И впервые она подумала, что стала уже взрослой,
Она подошла к окну. Волнующее было небо, тревожное, серое, облачное. Над крестами Елоховской церкви, здесь, рядом, кружили вороны, и влажно зеленели купола. Голые верхушки лип жестко клонились, качались от ветра, и пятнами сох асфальт дорожки. Конечно, уже чудилась, чувствовалась весна.
— Хватит воображать, — сказала ей Зойка, — интересное что-нибудь у тебя?
— Интересное.
— Дай почитать.
Так жалко было Вете расставаться с книжечкой, еще и еще бы читала. Только и думала теперь достать, прочитать все, от корочки до корочки, до последнего словечка.
— На, — сказала она Зойке, — только аккуратнее, видишь, какая она старая.
Еще потянулись к книжке руки, но Зойка двинула локтем:
— Брысь, малявки! — И пошла было прятать книжку в портфель, но тут Лялька Шарапова вдруг загородила ей дорогу.
— Дура! — крикнула она. — Ну до чего же ты самовлюбленная дура! Привыкла всеми командовать.
— Ты чего это? — удивилась Зойка. — Плохой сон приснился?
— Отстань. Правильно девочки говорят, что ты умираешь от зависти к Логачевой.
— Чего-чего? Чего это я должна завидовать?
— А то, что ты впереди нее только по алфавиту стоишь, а во всем остальном — сзади.
— В чем это я, интересно, сзади?
— Отвяжись, не хочу с тобой разговаривать.
Девчонки стояли вокруг молчаливой толпой.
— Чего это с тобой, Лялька? — спросила расстроенная Вета. — Мы же не ссоримся.
— Это потому, что ты ей все спускаешь, — Лялька стояла красная, маленькая, толстая, чуть не плача от злости.
— Дура ненормальная, — холодно бросила ей Зойка. — Она в Логачеву влюбилась.
Наконец-то прозвенел звонок и разошлись все по местам. И тихо-тихо было на географии, как никогда не бывало, и Гога даже поглядывал на них подозрительно: не затевают ли они чего…