Похоже, что мы никогда этого не узнаем, равно как никогда не будут прояснены другие эпизоды этого выступления против Конвента. Однако в конечном счете детали вторичны, важно иное. Слух был сфабрикован и запущен Комитетами Конвента, в частности Комитетом общей безопасности, или, иными словами, полицией, которая в равной мере позаботилась о его и максимально широком, и максимально эффективном распространении. Это был отвлекающий политический маневр, рассчитанный на легковерие всего населения, но в особенности на наиболее активных санкюлотов и на сам Конвент. Творцы этого слуха старались достичь сразу нескольких целей: после того как слух был запущен в народ, а затем многократно повторен и преувеличен, он должен был, с одной стороны, привлечь нерешительных на сторону Конвента, а с другой — укрепить стойкость тех, кто и до того находился на его стороне. Цель была настолько ясна, что не потребовалось сложных расчетов. Баррас это прекрасно объяснил и пространно прокомментировал. На сей раз этому мастеру клеветы и политической интриги вполне можно доверять. Он настаивает в своих мемуарах, что не поверил ни единому слову обвинений, «занимавших все умы», и распространявшихся рядом депутатов Конвента — ни печати с лилией, якобы найденной у Робеспьера, ни проекту брака Робеспьера с дочерью Капета. (И по этой причине можно быть практически уверенным, что Баррас, назначенный Конвентом «генералом» парижских вооруженных сил и находившийся в постоянном контакте с Комитетом общей безопасности, без сомнения, принимал в этом участие, хотя он в своих мемуарах и не обмолвился на сей счет ни единым словом.) Вместе с тем он считает, что все такие слухи, «хотя и мало правдоподобные, быть может, для народа были и небесполезны».
Его рассказ о причинах данной «полезности» любопытным образом напоминает сведения из первых уст о намерениях и расчетах творцов этого слуха. «Народ не смог бы поверить, что Робеспьер был тираном, иначе как связав его образ с идеями старой королевской власти — единственной вещью, которая в глазах людей представляла собой явный состав преступления. Для народа нужно было нечто материальное, что могло бы воздействовать на его чувства, чтобы затем достичь его разума. Иначе как бы он мог поверить, что того, кто днями напролет льстил ему, кто говорил о народном суверенитете, о свободе, о равенстве, кто называл себя его защитником и выказывал готовность принести себя ради него в жертву, что такого человека мы называем сегодня врагом свободы, угнетателем, тираном? Была в этом определенная сложность, которая никак не уложилась бы в воображении народа, если бы ему в то же время не сказали, что тиран предал его, что он сговаривался с врагами Республики, с королями или членами королевской семьи — вот почему он был бесчестным тираном. Как только к коварству добавлялось слово «измена", все становилось ясно и объяснимо, и можно было надеяться привлечь народ на свою сторону и тотчас же обратить его против тех, кто был обвинен перед его лицом как предатели и кого он признал таковыми». Подобная честность достойна восхищения; пронизывающий этот текст образ народа, которым можно и нужно манипулировать ради благого (то есть его собственного) дела, народа, чей ограниченный «разум» требовал, чтобы с ним говорили, обращаясь к «чувствам» и «воображению», все же заслуживает комментария. Не связан ли он, как это ни удивительно, с лежавшим в основе педагогических речей революционной эпохи представлением о народе, который нужно воспитывать? Баррас, несмотря на его утверждения, не только не препятствовал тем, кто вокруг него распространял этот слух, но и посчитал его столь «полезным», что сам повторил его с трибуны Конвента в итоговом докладе, посвященном славной миссии, которую он выполнил 9 термидора — в шляпе с султаном и с саблей наголо[20]
.