Весной сорок первого года сняли дачу под Москвой в Мякинине и 25 мая перетащились с детьми и вещами. Две комнаты с верандой, веранда большая, разделенная надвое. И надо же такому случиться! – на другой половине оказался какой-то немец со своим семейством, сотрудник немецкого посольства. Лёля была так раздосадована, хоть уезжай обратно в город. Этого только недоставало! Кто-нибудь еще заподозрит, что Генрих хотел общаться с немцем и нарочно снял здесь дачу.
– Глупости! Перестань всего бояться, – убеждал Генрих вконец расстроенную Лёлю.
– Глупости? – не соглашалась она. – А водопровод?
Это был семейный шифр, понятный им двоим. Но через несколько дней немцы испарились, уехали в город и не возвращались.
– Как хорошо! – радовалась Лёля.
– Не так уж хорошо, – усмехался Генрих. – Скорей плохой признак.
– Ты о чем? – спросила Лёля.
– О войне, – спокойно сказал он.
Из дневника Елены Гараи:
«13 июня 1941 года
Мы живем на даче в Мякинине. Девочкам здесь хорошо, они уже загорели. Ходим купаться на Москву-реку. Марта сейчас продиктовала мне свои стихи:
В воскресенье, 22 июня, Генрих, как обычно, отправился на станцию за газетами. Там, на станции, услышал радио. Лёля сидела в комнате с Мартой, кормила ее завтраком, заставляла пить молоко: «Ну давай, еще глоточек». Дверь, ведущую на веранду, завесили марлей от комаров. Лёля намочила марлю в густой синьке, и она сделалась голубой. Так навсегда и осталось: дверной проем, лицо Генриха, напряженное, взволнованное, и голубая марля, которую он отдернул, входя:
– Война!
– СОЭ? Ну так – не так уж плохо, – с сильным акцентом сказал тот, что был постарше. – Вы, по крайней мере, останетесь живы.
– Вы по крайней мере, а мы по высшей мере, – улыбнулся второй.
Он гораздо лучше говорил по-русски. Они шутили – удивительно! – знали, что им предстоит, и – шутили, было не принято расспрашивать, он и не расспрашивал. Но какой статье? – вот и весь разговор. Они спросили его: «По какой статье?» «СОЭ», – сказал он. «А мы – пятьдесят восемь, – не дожидаясь вопроса, дружелюбно сказал тот, что был старше, лет шестидесяти, должно быть. – Мы венгры, говорим по-венгерски, просим прощения…»
И они снова заговорили по-своему, меряя шагами тесную камеру один от двери к стене, другой от стены к двери. Среди непонятных слов звучала иногда фамилия «Чернопятов». Или показалось?
Его мучил приступ пеллагры, той болезни, которой он заболел в тюрьме и которая спасла его. Сначала доконала, а потом спасла. Всю ночь сквозь забытье и боль – голоса венгров и их тени на стене со связанными за спиной руками.
«Зачем же их связали? – мучился он. – В камере же не связывают». Потом оказалось, что они вовсе не связаны, один подносил ему пить, а другой поддерживал голову, пока он пил. И они стучали в дверь, требуя, чтобы вызвали санитаров.
К утру боль стихла, но идти он уже не мог.
– Пожалуйста, запомните, может быть, когда-нибудь после войны, – сказал тот, что пошутил накануне про высшую меру. Он наклонился над ним и назвал адрес.
Пришли санитары и унесли его, и все забылось на долгие годы. А теперь – вдруг всплыло! Вдруг всплыло в памяти: Ольховка, 25. Теперь, когда он свободен, актирован по болезни. Пеллагра спасла его! В сорок шестом он уже жил в зоне, на сто первом километре от Москвы, а в сорок седьмом начал ходить без костылей, работал и даже прилично зарабатывал и тайком ездил иногда в Москву.
По дороге в Москву в гудящем, галдящем, прокуренном вагоне это и вспомнилось однажды.
…Сорок третий год, февраль или март, пеллагра уже вовсю мучает его, и чуть ли не в последний раз он в камере. Потом доходягу только пересылают из лазарета в лазарет. Как же он забыл про этих венгров! Один о чем-то просил его. Но о чем? Он не помнит, помнит только номер дома и улицу. Как странно! Ольховка, 25. И еще фамилия Чернопятов. Может быть, на Ольховке надо искать Чернопятовых?
Чистое безумие незаконно приезжающему идти неизвестно к кому. Но что-то тянуло идти. От Красносельского метро через виадук и направо. Вот и Ольховка. Грязно-розовый особняк с высокими полукруглыми окнами. Откуда здесь особняк, на этой неприметной улочке?
Он позвонил в первую же дверь в бельэтаже. Никаких Чернопятовых ни здесь, ни на втором этаже. У женщины, вышедшей на звонок, темные вьющиеся волосы и печальные-печальные светлые глаза. Он чуть не спросил: «Что с вами?» Вместо этого сказал:
– Может быть, раньше жили Чернопятовы? До войны?
– Нет…
Он увидел телефон за ее спиной. Почему не ушел сразу? Что-то было в этой женщине, не отпускавшее его. Хотелось о чем-нибудь спросить, что-то сказать.