Ей нравится звук собственных шагов и то, как развеваются при ходьбе волосы и как на улице смущаются мальчишки, столкнувшись с ней взглядами. Нетерпение гонит ее из дома, нетерпение предъявить себя миру, отразиться в его витринах, лужах, глазах.
– Где мои духи? – строго спрашивает мать.
– Без понятия, – небрежно отвечает дочь, выскакивая за дверь.
Манюня смеется, сегодня она уже во второй раз слышит это идиотское выражение.
– Ничего смешного, – раздражается Каролина Александровна – Ты совсем не занимаешься дочерью. Бог знает что из нее получится.
«А разве ты занималась мною?» – хочет спросить Манюня, но вместо этого говорит:
– Из нее уже получилась красивая добрая девочка.
– Ну конечно! И тащит в дом весь этот невообразимый язык, слушать не могу!
Манюня давно знает, что жизнь единственна. Лет до тридцати все еще казалось, что жизней много – изменчивых, разных. Лет до тридцати… Каково же Дарье в ее шестнадцать! Каждый день примерять на себя новую жизнь, как новые джинсы, – новые слова, понятия, люди. Сколько суеты и хлопот, прежде чем поймешь: жизнь единственна. С первым ли мужем, со вторым и даже с третьим ничего не меняется в единственной жизни, она внутри тебя, а так долго казалось, что вовне.
«Возлюбленные наши не оставляют нас…» – вспомнила Манюня и снова в который раз подивилась материнской цельности. Пронести через всю жизнь любовь к одному человеку! Поразительно. И ведь не идеальному, нет. Бывало, пил и врал, клялся и снова врал. И стихи, если уж говорить начистоту, вовсе не всегда были хороши, редко когда бывали хороши. Но… любовь! И какая! Манюня помнит – какая. В жизни матери ей, дочери, всегда как будто не хватало места, так, на краешке. Именно всегда ощущалось: Манюнино место с краю, не главное, нет. Мать была ровна, никогда не наказывала. Девчонки во дворе говорили: «Ох, мне от мамы влетит!» Манюня завидовала девчонкам, определенности их отношений с семьей, домом. Ей-то никогда не «влетало». Взрослые были слишком заняты собой, своими делами, людьми, которые толклись в доме. И еще стихами. Все время читались стихи. «Но, видит бог, есть музыка над нами! – восклицал отец, поднимая Манюню высоко на сильных руках. – Понимаешь ли, какая волшебная строчка?»
Манюня не понимала. И того, что это – отец, тогда еще не понимала. Потом, позже – да, а тогда – нет. Но что-то переходило, перетекало от него к ней; вырастая, она все больше становилась похожей на него, и если уж надо было скрывать их связь с матерью, то следовало прятать от людских глаз Манюню.
Как это было давно! И как давно все тайны, что волновали и мучили, перестали быть тайнами…
– Мучаюсь от сознания, что он не дожил до этого времени, – сказала недавно мать. Вот уж кто никогда не перестанет мучиться!
– Почему? – невпопад спросила Манюня.
– Как это почему? Он был бы счастлив после той глухоты, немоты. Представь, я никогда ему не рассказывала, как было в лагере, в тюрьме. Боялась рассказывать. Ему!
Помолчав, она добавила:
– А он боялся спрашивать.
Манюня усмехнулась:
– Трусоват был Ваня бедный…
– Что ты несешь? – без раздражения сказала мать. – Подумай, что ты несешь?
Он все еще жил в ней, смотрел из ее глаз, все видел и оценивал. Ему, например, безусловно не нравилась Дарья.
– Ведь не нравилась бы? – спросила как-то Манюня у матери.
– Ну почему же? – возразила мать, любившая справедливость. – Помнишь, как ему понравилось, когда ты вырядилась в мини-юбку? По-моему, ты была первой в Москве, все стонали и ахали, а ему нравилось. Современный человек и эпатаж воспринимает с интересом. Он был современный человек.
– А вот ты, значит, несовременный человек, иначе бы не шипела поминутно на Дарью.
– Дарья! – Каролина Александровна закатила глаза. Когда-то это делало ее похожей на героинь немого кино. – Дарья невозможна!
– Невозможно, – сказала Дарья. – Невозможно любить мертвого. Ведь он умер…
– Он умер, а любовь жива. Как ты не понимаешь! Совсем другая любовь. Была любовь – радость, теперь любовь – страдание…
Во сне бабушка стала похожа на мать и даже еще моложе, совсем молодая – не бабушка, не мать, какая-то молодая женщина говорила бабушкиным голосом: «Любовь – страданье».
Утром Даша забыла про сон, но слова помнила.
– Бабушка, про что ты мне вчера говорила: любовь – страданье?
– О чем ты?
– Ну ты говорила: радость – страданье…
– А-а, – сказала Каролина Александровна. – Разве я тебе говорила? Это у Блока… радость-страданье – одно.
– Да нет, при чем тут Блок? Ты говорила: он умер, а любовь жива… про кого?
Каролина Александровна и Манюня переглянулись, но зазвонил телефон, Даша взяла трубку и ушла в другую комнату, так и осталось невыясненным, о чем она спрашивала. В предотъездной суете – собирались в Париж – не решили главного: где будет жить Даша – с матерью во Франции или с бабушкой в Москве? Даша хотела осенью вернуться и жить в Москве. Манюня не возражала, возражала Каролина Александровна.
– Я не возьму на себя ответственность за Дарью, нет, нет!