Эти две комнаты, полностью занятые родом Вольфсонов, от остальных редакционных комнат были отделены коридором. По другую сторону коридора были расположены корректорская и редакторская. Это была плебейская часть издательства, его низок. В корректорской распоряжался дедушка Флейтман – длинный тощий старик с наивными детскими глазами. Он начальствовал над тремя корректоршами – худосочными выцветшими девами из слоя, как тогда говорили, “бывших”, то есть из петербургских чиновничьих семей, разоренных революцией и теперь продававших Вольфсону свою гимназическую грамотность, сидевших по шестнадцать часов за корректурами, заглушая папиросным дымом голод. Рядом с корректорской была редакторская. Редакторов было только двое – старая переводчица Алла Митрофановна Карнаухова и Валя Стенич. Вольфсон держал их за “интеллигентность”. Из работников издательства только они двое знали иностранные языки, а “Мысль” издавала почти исключительно переводную литературу, и поэтому они были необходимы. Но Ленинград двадцатых годов был полон безработной интеллигенции, и заменить их Вольфсон мог в любую минуту. К тому же они не были его родственниками. И в иерархии издательства они занимали самую нижнюю полку – ниже даже несчастных корректорш.
С издательством “Мысль” жизнь столкнула меня в 1925 году.
К этому времени я был уже женат, и летом, в июле, жена моя родила дочку. Мы жили рядом с “Мыслью”, в том же Ковенском переулке, снимали комнату у хозяйки и предельно нуждались. Я уже кое-что перевел с английского, кое-что из моих переводов было напечатано, и все мои финансовые планы строились только на переводах. Не помню, как мне удалось получить перевод в издательстве “Мысль”. Мне поручили перевести роман английского писателя Стивена Грэхэма “Underlondon” – очень хороший роман. Это была большая удача для начинающего литератора. Со мной заключили договор, и я с увлечением принялся за работу. Правда, с самого начала меня ждала неприятность – в романе было восемнадцать листов, а мне предложили сделать так, чтобы в русском переводе получилось двенадцать. Все переводные романы, выпускаемые “Мыслью”, имели одинаковый размер – двенадцать печатных листов – ни на букву больше, ни на букву меньше. Этого требовали какие-то коммерческие расчеты Вольфсона. А роман Грэхэма, как всякий хороший роман, туго поддавался сокращениям и явно проигрывал от них.
Да и мой заработок уменьшался на целую треть. Но работу получить было трудно, и я беспрекословно согласился на все.
Настоящая беда пришла, когда я кончил работу. Я ужасно спешил, так как, согласно договору, деньги мне полагались по сдаче и приему рукописи, и нужда подгоняла меня. Три месяца я просидел за столом и довел роман до конца. Прием рукописи прошел без сучка, без задоринки, – ее никто даже не прочитал, а просто подсчитали листы и, убедясь, что их ровно двенадцать, отправили в набор. Теперь, по договору, мне должны были заплатить деньги. По десять рублей за печатный лист – 120 рублей! И я отправился к кассирше. Кассирша – в лиловом платье, покрывавшем такие груди, что ими можно было бы выкормить слона, с голыми жирными руками, с могучей вольфсоновской шеей, – потешаясь над моей наивностью, объяснила мне, что они платят только по субботам. Я пришел в субботу. Но в субботу случайно в кассе не оказалось денег. Я пришел в следующую субботу, потом в следующую. Результат был все тот же. Мне становилось все труднее возвращаться домой, к жене, кормившей младенца, и объяснять ей, что я пришел с пустыми руками. Положение у меня было безвыходное, я сердился, возмущался, но ничего не мог поделать. Я понимал, что мне нужно поговорить с Вольфсоном, но к нему меня не пускали. “Сейчас он занят”, – отвечали мне, и выше Йони и Мони я проникнуть не мог.
Шли уже корректуры переведенного мною романа, а денег я еще не получил ни копейки. И вот как-то раз я натолкнулся на самого Вольфсона в комнате у Йони и Мони. Он шел в свой кабинет, но я остановил его.
Он был выше меня на полторы головы. Не толст, но дороден, плечист и удивительно здоров. Ему, вероятно, было года тридцать два, и только по своей крайней молодости я считал его человеком солидного возраста. Он был разительным воплощением той новой буржуазии, которая на короткий срок возникла в России после гражданской войны, – наглой, жадной, отважной, бесцеремонной, циничной, не сомневающейся в своей конечной победе. Я спросил его, когда он мне заплатит.
– Приходите в следующую субботу, – сказал он и двинулся к двери своего кабинета.
Я сказал, что приходил уже много суббот.
– Мы всем так платим, кроме тех, кто нам очень нужен, – ответил он.
Это меня взорвало. И я решил пустить в ход свой главный козырь.
Я к тому времени был уже членом профсоюза и сказал:
– Я буду жаловаться на вас в профсоюз.