Из трех спален эта была самой большой, но и самой загроможденной, поскольку служила не только жильем, но и студией. Бесчисленные банки с красками, кисти, отмокающие в растворителях, по полу разбросаны скомканные газеты и ветошь, перемазанная разноцветным маслом, — все указывало на род занятий ее обитателя. А прямо у окна, куда падало больше всего света, на мольберте стоял большой холст, накрытый пожелтевшей простыней. Должен признаться, до этого момента Фиби не возбуждала во мне никакого любопытства. Я рассеянно отметил, что она привлекательна (странным образом она напоминала Ширли Итон, чей образ долго служил мне идеалом женской красоты), но, вероятно, на меня ее внешность подействовала бы сильнее, не находись я во власти чар Элис. В любом случае Фиби интересовала меня крайне мало, с какой стороны ни глянь, если уж на то пошло. Однако что-то неодолимо влекло меня подсмотреть, над чем она сейчас работает: этак коварно и как бы исподтишка понаблюдать, как она раздевается. Я ухватил простыню за уголок и приподнял на два или три дюйма. Глазам моим открылся дразнящий участок густой серо-зеленой краски. Я задрал простыню повыше и углядел соблазнительную медно-красную полосу, провокационно размещенную у самого края холста. Такого я больше не мог вынести — резко и беспощадно я сдернул покров, и картина явилась мне во всей своей незавершенной наготе.
Несколько минут я разглядывал ее, пока не начал мерещиться какой-то смысл. Сначала я видел только хаотичное лоскутное одеяло красок — само по себе оно поражало взгляд, однако подавляло и сбивало с толку. Затем постепенно начали проступать некие контуры и изгибы, и картина напоминала уже не лоскутное одеяло, а скорее вихрь движения и энергии, в который меня начало головокружительно затягивать. Наконец проявились некие формы, и я пустился в рискованное предприятие — определить, что это такое: сфера, занимающая всю левую сторону холста… с каким-то приспособлением, на которое, похоже, натянута сетка… Неужели это банальный натюрморт, только размазанный и весь перекошенный? Или грубо намалеванный пейзажик пустыря — скажем, угол на заднем дворе Джоан — с футбольным мячом и сломанной теннисной ракеткой? Чем дальше, тем больше мне казалось именно это, и восторг мой начал помаленьку угасать, когда…
— Не смотрите, пожалуйста.
В дверях, прижимая к груди бумажный пакет, стояла Фиби.
Я не нашелся, что ответить, кроме:
— Простите, я… это все любопытство.
Она вошла в комнату, положила пакет на стол и вынула альбом для рисования и карандаши.
— Я не против того, чтобы вы сюда входили, — сказала она, — но мне не нравится, когда рассматривают мои работы.
— Простите, мне, наверное, следовало… спросить разрешения или как-то…
— Дело не в этом. — Она вновь накинула простыню на холст и принялась поправлять пучок увядших гипсофил, торчавших в банке из-под варенья на подоконнике.
— Это же здорово, — сказал я и почувствовал, как она вдруг вся напряглась. Тем не менее я лепетал дальше: — То есть наполнить картину таким трагизмом, такой силой, когда имеете дело с настолько повседневными предметами, — это же замечательно. Иными словами, футбольный мяч и теннисная ракетка — кто бы мог подумать…
Фиби обернулась, но глаз не поднимала, а голос ее был по-прежнему тих.
— Я не очень уверена в своих художественных способностях.
— Напрасно.
— Это последняя из шести картин, навеянных мифом об Орфее.
— А остальные так же хороши, как э… — Я изумленно посмотрел на нее. — Прошу прощения?
— Здесь изображены лира и его отсеченная голова — их влекут воды Ибера.
Я сел на кровать.
— А…
— Теперь вы понимаете, почему я не люблю показывать свои работы.
Казалось, покончить с затянувшимся молчанием не удастся никогда. Я тупо смотрел в пространство, даже не пытаясь извиниться, настолько меня это ошеломило. Фиби села за стол и принялась затачивать карандаш. Я уже почти набрался решимости встать и уйти без единого слова — это было бы лучше всего, — когда она неожиданно спросила:
— Она сильно изменилась?
Я сначала не понял.
— Простите?
— Джоан. Сильно изменилась с тех пор, как вы с ней виделись в последний раз?
— О. Нет, не очень. — Потом подумал. — Если честно, я не могу сказать. Я ведь никогда ее по-настоящему не знал взрослой — только ребенком. Теперь мы словно заново познакомились.
— Да, я заметила. Вы совсем чужие.
Я пожал плечами. Не равнодушно, скорее — с сожалением.
— Наверное, не стоило мне приезжать.
— Что вы! Она несколько недель ждала этой встречи. Ей хорошо с вами, точно вам говорю. Когда вы тут, она совсем другая. И Грэму так кажется.
— Другая — в каком смысле?
— Менее… отчаявшаяся, что ли.
Мне не понравилось, как это прозвучало.
— Мне кажется, ей здесь очень одиноко, понимаете? А работа отнимает у нее все силы. Мы с Грэмом стараемся ее растормошить как можем. Я знаю, она с ужасом ждет лета, когда нас тут не будет. Не то чтобы нам это было тяжело или как-то… — с жаром добавила она. — Мы оба с ней вообще-то отлично ладим, только пара каких-то вещей, как бы это сказать… выходит за рамки служебных обязанностей. Например, когда приходится играть.