Микола стал замечать, что Меланка становится скупее. С каждым днем все больше обнажалось ее жадное нутро. Она жалела молоко не только для Миколы, но и для себя, для Любы. Молоко скисало, и его приходилось выливать свиньям. Меланка стала запирать шкаф, в котором стоял графин с самогоном, и даже хлеб прятала в железом обитую скрыню. Как-то она сказала в сердцах:
— Кто ты мне? Ни муж, ни работник.
Все это бесило Миколу. И в то же время его влекло к этой умной, расчетливой женщине, в которой он угадывал родственную себе натуру. А тут еще тоска. Он подходил к окнам, отодвигал горшки с геранью. Манила к себе вольная земля, чистое небо. К черту бросить все страхи, уйти в поле и бродить бы там с утра до заката?
Однажды вечером, когда Меланка доила корову, в хату вошли двое в шинелях, с красными звездочками на картузах. Но Микола сразу признал в них махновцев.
— Здравствуйте! — сказал первый. — Я Гриценко, по прозвищу Окаянный. Наверно, слыхали.
Второй, не здороваясь, вытащил из кармана шинели бутылку, ударил в донышко широченной ладонью, выбил пробку, залил вспененным самогоном клеенку на столе.
— А де ж кума? — спросил Гриценко и, не дожидаясь ответа, вышел во двор, больно ударившись головой о притолоку.
Второй махновец внимательно оглядел Миколу, сказал:
— Так вот ты какой, Федорец!
— Что вы! Моя фамилия Остапенко.
— Брось дурить, мы люди свои. Я ж видал тебя в бою, на тачанке за пулеметом. Ничего плохого сказать о тебе не могу, человек ты храброго десятка. Такие нам нужны.
«Кому это?» — хотел спросить Микола, но не спросил, рассчитывая, что махновец сам о себе расскажет.
Со двора вошла Меланка с дымящимся подойником, а следом за ней Окаянный.
— Ты бы нам солоного кавунчика вынесла, огурчиков, капустки. У меня, как у бабы на сносях, душа соленого просит, — тоном хозяина, словно не просил, а приказывал, сказал Окаянный и сел на лавку под божницу, едва не толкнув лохматой своей башкой голубенькую лампадку.
Меланка внесла соленья, достала круг домашней колбасы, покрытый салом, присела на краю лавки, приветила:
— Куша́йте на здоровье.
— Ну, кума, как живешь?
— Живу погано. Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик.
Окаянный разлил самогон по чаркам.
— Дайте закрашу, у меня наливка вишневая есть. — Меланка поднялась, оправляя на себе ворох спидниц, но второй махновец придержал ее тяжелой рукой.
— Не надо, кума. — Высоко поднял он чарку, повернул заросшее лицо к Федорцу. — За твое здоровье, Микола!
— Почему же за мое? — удивился Микола и даже чарку поставил на стол.
— А потому, что пришли тебя просить. Собираем силы против коммун всяких да разверсток. Хотим стать под твое начало. Ты по махновскому чину самый старший середь нас.
Микола выпил, закусил хрустящим на зубах огурцом. Сняв с колен Любу, он не спеша ответил:
— Устал я. Да и какой из меня атаман! — Поглядел в звероватое лицо Окаянного. — Вот Гриценко этот чин больше к лицу. Да и ни черта из этой организации не выйдет. Народ против нас, а против течения не поплывешь. — Последняя фраза ему понравилась, он повторил: — Против течения далеко не поплывешь.
Дыша жаром и хмелем, к нему наклонился Окаянный. В усах его запутались огуречные семечки.
— Что ж, по-твоему, за дурняка землю им отдавать?
— Сила у них. Народ на их стороне, — уклончиво сказал Микола.
Сидел он чинно, говорил сдержанно, и это не нравилось махновцам. Они все чаще наливали в стаканы, пили, не пьянея. Кум Тихоненко ел много, рот у него был маленький, словно у окуня. Он завел было песню, но Меланка испуганным шепотом остановила его. Кум хвастливо заметил:
— Красных в селе нет. Одна милиция. А что сделают пять милиционеров супротив нас троих? Так, одна видимость. — Он легко, словно молоко, допил самогон и, не закусывая, понюхал кусок ржаного хлеба. Потом оперся кулаком о стол, поднялся, спросил Миколу: — Ну, как? Пойдешь с нами? Ты человек заметного калибра.
— Нет, не пойду, — ответил Микола, — рана меня мучает.
Хоть и был он хмельной, а что-то бессильное чувствовалось в нем.
— Вот оно что! — Окаянный вплотную подошел к Федорцу. Кривя губы, сказал: — Не пойдешь с нами, выдадим тебя милиции. Тут дело такое — или за нас, или супротив нас, середины нема.
Микола тоже поднялся со скамьи и, округлив глаза, крикнул побелевшими губами:
— Сказал — не пойду, и баста! А пугать меня нечего, я больше вас пуганый. Да я сам в ЧК заявлюсь, амнистируют…
Голос его вдруг ослабел. Он в первый раз, не таясь, вышел во двор, глянул на улицу через плетень. У соседнего двора стояли девчата. Одна из них что-то рассказывала, остальные хохотали.
«Проходит война», — подумал Микола. От девичьего смеха и от спокойного лунного света, заливавшего улицу, на душе у него стало спокойнее.
Когда Микола вернулся, Окаянный кричал на Меланку, чтобы она стелила ему постель на двоих.
— Ты теперь вдовая. Все мы тебе хозяева.
Ища у Федорца сочувствия, он спросил:
— Правильно я говорю?
Микола разозлился и, хотя у него не было оружия, закричал:
— Вон отсюда, постреляю, как собак!
— Ну, ну, уймись, — бросилась к нему Меланка.