Он не говорил «я», «мое», а всегда «мы», «наше». В прошлом механик десять лет проработал на Паровозном заводе, в правление которого тоже входил Кирилл Змиев.
Мальчик взял в руки потрепанный томик, перелистал его, сказал:
— Мне об этой книге Ванька Аксенов рассказывал.
— А он читал ее?
— Если рассказывал, значит читал. Ванька умный, потому-то я и дружу с ним. И отец у него хороший, только пьяница, пропивает все деньги… У Шурочки ботинки рваные.
— У нее рваные, а у тебя никаких нет, босиком бегаешь. Денег, братец, у нас нет. Но ничего! Чем тяжелее в детстве, тем лучше для человека: закаленный выйдет в жизнь.
Отец и сын помолчали.
— Возьми меня кочегаром к себе, надоели мне звонари, — громко, чтобы заглушить шорох машин, а может, и потому, что от волнения срывался голос, требовательно попросил Лукашка. — Буду работать, заработаю на башмаки.
— Маленький ты еще, подрастешь — возьму обязательно. Из кочегаров всегда выходили люди. А книжку эту мы вместе будем читать, вслух.
— Папа, почему у меня нет ни сестры, ни брата? — с тоской спросил мальчик.
Отец вздохнул и ничего не ответил.
III
Днем на заводе трудились, делая черную работу, а вечером напивались. Чего только не пили! Кислый самогон, горькую водку, сладкую мадеру. Устраивали дикие, безумные оргии, которые затягивались на недели. Тогда завод, продолжая дымить, как бы спал беспокойным сном, будто пьяный, упавший у края глубокой ямы, — того и гляди свалится и погибнет. Один только трезвенник — сторож Шульга принимал трупы павших от бескормицы лошадей, подобранных на улицах города. Над заводом хлопьями сажи слепо кружили черные летучие мыши, зло кричали совы. Однотонно выли голодные собаки, обреченные на убой. Ночами звенели разбитые стекла и тонкие истерические женские голоса напрасно взывали о помощи.
В казарме за общим, потемневшим от жира столом пьянствовали человек двадцать. Разбитные женщины хватали мутные чарки и нервно, словно силясь перещеголять мужчин-подзаборников, глотали огненную жидкость. Алешка Контуженный заводил лихую босяцкую песню. Ему пробовали подтягивать, путая чужие, незнакомые слова:
Обглоданная войной страна страдала, уже кое-где начинался голод, но на заводе не голодали. На завод привозили пуды бракованных продуктов: трихинозную свинину, заплесневевшую колбасу, тронутую тленом резаную птицу, красную от селитры солонину. Все это присылалось санитарным надзором для уничтожения, но ветеринар кое-что признавал годным для рабочих — как он выражался, «для луженых желудков». Едкими пряностями убивали неприятный запах, жарили, варили и ели. Из ухарства жарили даже собачье мясо, макали ломти хлеба в чашки, полные горячего светлого жира. К тому же считалось, что собачье мясо помогает от чахотки.
Лука вышел во двор, в голове плавал чад хмеля. Скуратов все-таки заставил его выпить рюмку самогону. В густой паутине туч одиноко, как пойманная, билась звезда. Мальчишка почувствовал, что кто-то потянул его за рукав, всмотрелся в чужое, темнотой измененное лицо, с отвращением сказал:
— Что тебе надо? Уходи вон!
— Лукаша, милый, постой, я чтой-то тебе поведаю.
Женщина осторожно взяла мальчика за руку, посадила рядом с собой на скамейку. Ее мучила ревность. Избитое, в синяках, лицо не болело так, как израненная, облитая грязью душа. Бывают у человека такие минуты, когда он тянется к первому встречному излить свое горе, выплакать его, как на материнской груди. В такие минуты одиночество сводит с ума и способно толкнуть на самоубийство. В такие минуты, как никогда, человеку необходим человек.
Молодая высокая женщина держала мальчишку за руку, боясь, что он не дослушает, оставит ее одну и вернется в казарму, откуда ее сейчас выгнал муж. Звали ее Дашкой. Муж ее, Степан Скуратов, хотя и был лет на тридцать старше Лукашки, числился его первым приятелем и поверенным, которому отдавались на сбережение самые затаенные мысли. Противоположность характеров только сильнее скрепляла их дружбу. По слухам и бабским наговорам Лука знал, что Степан лет пять назад взял свою Дашку из публичного дома.
Ночь была темна и тепла. Невдалеке перекликались перепела, у самых ног мирно ползали жабы. Удивительная и как бы цветущая тишина ночи расслабляла, утомляла тело, словно опуская его в теплую воду. Дашка всегда вызывала в мальчишке отвращение, но сейчас он не испытывал этого чувства — за каждым ее словом он угадывал щемящую боль. Дашка говорила быстро, не спуская глаз с черной, слегка посеребренной лунным светом листвы деревьев.