Уильям тяжело вздыхает: да, он так и знал. Отныне и навсегда «фашист» станет самым страшным ругательством.
А мы ведь думали только об английском народе: хотели, чтобы люди жили счастливо, отцы ходили на работу, матери играли с детьми, а наша страна, наша Англия становилась все краше год от года.
Водная гладь представлялась застывшей; ни единой живой души на многие мили вокруг. Куда ни кинь взгляд – мелкий серый дождь висит в воздухе. Лишь двое неторопливо двигались вдоль берега, прикрывшись зонтами.
– Понимаете, святой отец, – сказал Стивен, – дело в том, что Злата не любит меня. И потому нам никогда не быть вместе.
Патер Фейн вздохнул и поглядел вдаль сквозь запотевшие очки.
– Ровно наоборот, – сказал он, – она любит вас, и поэтому вам никогда не быть вместе.
– Я заметил, вы склонны к парадоксам, святой отец.
– Такая у меня беда, – ответил патер Фейн, – как только пытаюсь что-то объяснить, все видят парадокс. А между тем всё просто: если бы Злата не любила вас, у вас был бы шанс добиться ее кратковременной благосклонности – на одну ночь, может быть, на две. Но влюбленная девушка никогда так не поступит с тем, кого любит.
– Откуда вы знаете, что она любит меня? – дрогнувшим голосом спросил молодой человек.
– Мне ли не знать, – просто сказал патер Фейн. – Кто еще, кроме священника, так часто имеет дело со страстями человеческими? Конечно, я всегда могу отличить влюбленную девушку. Да вы и сами бы все увидели, если бы любовь вам не мешала.
– Но если она любит меня – почему же мы не можем быть вместе? Я готов жениться! Если она католичка – ведь поляки католики, да? – я готов перейти в католичество…
– Не спешите, Стивен, – вздохнул маленький священник. – Ваша Злата не может выйти за вас, потому что она не свободна.
– Она замужем? – Юноша задохнулся. – Но почему она не сказала…
Патер Фейн покачал головой:
– Она не замужем. Или, точнее, я не знаю, замужем ли она. Я знаю только, что здесь, в Корнуолле, она на работе. Я понял это сразу, когда услышал, как бегло она говорит по-немецки.
– Да, она учила немецкий в Польше.
– Понимаю, еще в школе. Стивен, она бы забыла его за годы эмиграции. А у нее беглый немецкий, как у человека, который практикуется почти каждый день. Во время войны, когда прекращаются торговля и путешествия, такая практика остается только у военных и шпионов.
Профессор Эванс сажает Ольгу на шаткий стул, наливает ей воды (черт, как жаль, что Фортунат запретил им сегодня пить!). Она что-то бормочет по-русски.
– Я все хотел сказать, – начинает Эванс, – что я большой, просто огромный поклонник вашего таланта. «Бульвар Голливуд» я видел двенадцать раз, а «На небесах от счастья» – пять. И, конечно, я не пропускал ни одного фильма с вашим участием…
– Спасибо, – с легкой грустью говорит Ольга, – жаль, я давно уже не снимаюсь. Хотя у меня есть идеи… есть планы… молодые авторы присылают мне сценарии… возможно, я еще сыграю Саломею.
– Кинематограф деградировал сегодня, – говорит Эванс. – Я убежден, что всему виной звук, эта дурацкая идея, что актеры должны говорить! На самом деле кино – это не театр, это прежде всего движущийся, динамический образ…
Ольга благодарно улыбается ему.
– Мы очень похожи с вами, – говорит Эванс. – Вы пережили немое кино, где была красота, а я – классическую физику, где была ясность.
Вопреки тому, что можно было предположить, комната Фортуната выглядела совсем заурядно. Там был стол; была кровать с высокой спинкой и резной шкаф, ровесники века. Сам Фортунат, одетый в брюки и рубашку без галстука (то есть вполне по-европейски), лежал на кровати, лениво листая книгу, когда в дверь постучали. Не поднимаясь, он крикнул:
– Заходите, святой отец.
Дверь приоткрылась. Сначала в комнате появилось лицо, точь-в-точь как у добродушного домового, а затем последовал и сам патер Фейн.
– Как вы догадались, что это я? – спросил он, присаживаясь к столу.
Фортунат отложил книгу и сел на кровати.
– Только у вас хватило бы смелости презреть мои запреты, – сказал он. – Вчера, внизу, я сразу понял: они все – статисты, а мы с вами – два игрока.
– Если честно, – смиренно сказал патер Фейн, – я не большой знаток азартных игр.
Фортунат рассмеялся. На вид ему было лет тридцать пять – сорок, то есть был он в том возрасте, когда мужчине начинает казаться, будто он знает, как подступиться к любой задаче, которую подкинет ему жизнь.
– Разве не удивительно, – сказал он, – что все эти люди собрались здесь, дабы сыграть свои роли в предназначенной им драме?
– Меня, – ответил патер Фейн, – давно перестали удивлять дела, замысел которых нашептан в преисподней.
Фортунат улыбнулся, но потом улыбка сбежала с его лица.
– Однажды я побывал в аду, – серьезно сказал он, – но это было давно. И, честное слово, никто не нашептывал мне там никаких замыслов. Так что если мы говорим о преисподней, лучшее представление о ней может дать сегодняшняя Европа.