Парадокс бутылочной почты в том, что иногда она доходит — дело ещё и в том, что путешественники из Европы, отправившиеся в Америку и двигающиеся обратно, находились в неравном положении: бутылки не плывут против Гольфстрима. Американские индейцы, увы, не строили кораблей, чтобы достичь Старого Света.
Бутылочная почта имеет тот же смысл, что и литература — в Новое время позвать на помощь, заявить об открытии, протоколировать бедствие — то есть, что-то прагматическое. А сейчас — развлечение, необязательный Интернет на удачу, бутылочный туризм «здесь-был-вася».
Ах, да, кстати, Робинзон Крузо не отправлял письма в бутылках. А отправлял бы, исправно швырял в океан бутылки вместо ведения дневника, надеясь на избавление — книга Дефо была бы совершенно другая. Без протестантской угрюмой этики, без надежды на самого себя, своего попугая и своего Бога. Бутылки не были средством спасения, это морские похоронки.
Бутылочная почта плывёт в одну сторону — от несчастного к счастливому, мало кому придёт в голову запечатать в бутылку спички, табак и пропихнуть через горлышко кубик пеммикана.
Когда мы с тобой пошли в школу, между звёзд поплыла космическая бутылка — зонд «Пионер-10». Когда я получил аттестат, эта штуковина, похожая на сковородку с двумя ручками (одна подлиннее, другая покороче), миновала Плутон. Когда сыну моему исполнился год, зонд этот пискнул в последний раз и взял курс на Альдебаран, которого достигнет через два миллиона лет.
Вторая такая же бутылка летит сейчас к созвездию Щит. Её зашвырнули в космос через год после первой — и на ней такая же алюминиевая, покрытая золотом пластинка, где топчутся голые мужчина и женщина, и он машет рукой.
Мужчина и женщина стоят поодаль — как метафора разлуки. Будто двое землян разъединены на миллионы лет и не могут обняться.
И, писал поэт, в этой бутылке у ваших стоп, свидетельстве скромном, что я утоп, как астронавт посреди планет, Вы сыщете то, чего больше нет (размыто) — вот что должно быть здесь. Море говорит лишь прибоем — зато мерно и вечно, повинуясь ветрам. Поэт говорит: «Вспоминайте ж меня, мадам, при виде волн, стремящихся к Вам». Здесь рифмы нет, ведь я не поэт.
Смерть проста и легка, как глоток солёной воды, без которой, как говорил один водовоз — ни туды и ни сюды. Удивительный с ним был вопрос — отчего он стал водовоз. Весна идёт и тает снег, весла ломают льды, и бутылки, вмёрзшие в белое, несёт туды. А может быть — сюды. Но за весной придёт жара, и бутылки будут крутить шторма. А потом течения их вдаль унесут и искать их — напрасный труд. Прощаясь, я не прощаюсь никогда — такая со Стрельцами всегда беда.
Тут до меня стало доходить, что это всё какая-то нелепица, Синдерюшкин не мог, поссорившись, успеть написать все эти письма за один день.
— Постой. А сколько ты её не видел?
— Вчера — три года. Ты знаешь, тогда была очень странная погода, как сейчас. Она тогда тоже это отметила, говорит: «Хорошо, что я запомню это место именно таким». Так она сказала, будто проговорившись, и внутри меня натянулась какая-то нитка. Сегодня я так и написал — здравствуй, именно тогда я и понял, что натянулась какая-то нить. И она приехала со мной прощаться, а ты Вова, наливай, наливай. Что попусту сидеть, заодно и бутылку освободишь.
Гипноз (День психического здоровья.
Наппельбаум относился к новой власти с осторожным недоумением.
Виду он не подавал, но считал про себя, что всё происходящее вокруг — род коллективного безумия. Старый мир был сломан, его невозможно было починить, как разбитую вазу. Не то даже было страшно, что ваза разбита, а то, что её пытались склеить, перепутав все черепки до единого.
При этом Наппельбаум занимался психиатрией, хотя до конца не верил в то, что человека можно вылечить от душевной болезни. Переломы срастались, раны затягивались, но как понять, не выйдет ли вновь безумец с топором на улицу?
Их и не лечили — разве тех, о ком заботились родственники. Гражданская война родила множество безумцев, простор для науки был удивительный, но психиатрический театр тут же зачищался пулями, голодом и сыпным тифом.
Сперва работы было немного, несмотря на то что человеческий материал был в избытке. Не было людей, способных заниматься наукой. Часто не было даже писчей бумаги, и Наппельбаум сперва вёл свои записи на рулоне обоев. Потом он раздобыл где-то стопку гербовой бумаги, с которой на психиатра смотрели обиженные орлы и комический ценник в два рубля серебром. На гербовой писалось куда лучше, чем на резаных обоях.
Затем дело наладилось, и начался даже бум психиатрии — за время, которое он проработал в больнице на окраине, он навидался всякого. И красных командиров, что резали себя, словно перепутав с белыми офицерами, и солдат, что не вернулись из сражений и сжимали в руках воображаемые винтовки. И поэтов, что не могли отвыкнуть от исчезнувшего кокаина, и нэпманов, так усердно перепрятывших свои быстрые богатства, что забыли, куда их подевали.
Больше всего его занимал гипноз.