С Раневичем творилось странное. Глядя на старика, слушая его, он начинал понимать свое состояние. Оно настигало его всегда, когда приезжал в деревню и говорил с крестьянами. «Почему, — думалось ему, — почему у всех у них такая спокойная, чуть ли не правовая уверенность и безбоязненность жизни? И та уверенность передается мне — и безбоязненность жизни нынешней, и того, что будет впереди, передается и право на радость, чего там, у себя, я лишен. У мужика этого с т о й к а земная, крепкая, хозяйская. Весь мир — его и в нем. Пока он жив, уж этот-то мир в нем самом крепок, чист и ясен и со смыслом, хотя сам человек не совсем может быть хорош, а даже со свинством каким. Но вот бывал я в разных ситуациях, встречался с талантливыми, с государственными, с умными, богатыми людьми. Но ни у одного из них не замечал полноты жизни и рядом с ними чувствовал и свою ущербность. Та же скука, пресыщенность, боязнь нового и, стало быть, самой жизни. Смотришь на те лица, слушаешь умные слова — и не покидает мысль о дробности, неполноте моего и их бытия, и бывало очень страшно и непонятно наедине с собой. А у Савелия Леонтьевича с т о й к а истинного хозяина. Не хозяина двора или отрезка времени, а хозяина мира».
— Сам-то, Михаил, кем робишь после института? — поинтересовался между тем Савелий Леонтьевич. — Петра пытал, да тот сказать не горазд.
— Служу, дед, в ведомственном гараже, — загадочно объяснил Клюкин, тоже обмякший от напитка. — Пролетарий с высшим образованием.
— Так, начальников возишь? — нащупывал суть Пасечник, поглядывая спокойными гречишными глазами на молодежь, но внутри у него было неспокойно. — Вроде таксиста?
Михаил поморщился от стариковой дичи и темноты, состроил озабоченное лицо и пояснил, как Юрку:
— Мы, дед, не просто людей возим, а доставляем в присутственные места значительных людей. В гараже, если хотите прочувствовать, все водители являются на смену в костюмах и галстуках в белый горошек. Это тебе не волынские механизаторы.
— Чистые да значительные с народом по трамваям стоят и в столовских очередях, — засмеялся хитроумный дед, который знал о жизни несколько иначе, чем работник ведомственного гаража Михаил Клюкин.
Забежала баба Нина.
— Да пошто, Михаил, застрял тут-ко? Родители ждут на помочь! Всей медовухи, провались она, брожёная, не выпить, а помочь надо!
— Опять, — Мишуня махнул отяжелевшей рукой. — Прямо заколебали с дровами: привези — распили — наколи! Сказал ведь прошлый раз, что в охотку сделаю, — там на два часа делов!
— И то правда, наколет, — поддержал Пасечник. — Парень в городе наработался. Ты, Михаил, не реагируй, отдыхай. Мы потом в три колуна наворочаем. Отдыхай!
— Давай уважим родителей! — напрашивался писатель-аграрник. — Чего нам, трем бугаям, стоит?
— Позже сам управлюсь, — опять отмахнулся Михаил. — Для того ли тащил вас на природу? В деревне, знаешь, сколько неначатой и недоделанной работы? Она тут десятилетиями копилась и грудилась, как навоз у фермы.
— Тогда сено помогите старухе поставить, — выронила просьбу баба Нина, как потом говорила — по нечаянности. — Я вам пока яичек наварю да медовухи той же снесу. Она у меня цветами-травами приправлена, против городского ядовитого воздуха нацеленная.
Михаилу второй раз отказывать деревне было совестно. Поплелись по жаре в лес.
В лесу к Михаилу Клюкину вернулось хорошее настроение. Здесь, на делянке бабы Нины, продолжалось его детство. Странным казалось теперь, но тогда, маленьким, он носился по чужим покосам с такой же легкостью, как по своему. Помогал женщинам, и ему нравилось слушать их приветливые или благодарные слова — но как давно то было! Когда-то свободная, ровная, окруженная мрачными полуживыми елями поляна теперь пропадала от настырного мелколистника.
Михаил выудил из кустов бабкины вилы и грабли с длинным черенком. Трава была скошена, и ему оставалось сгребать сухие неровные валки. Было отчего-то неловко заниматься женской работой, а это была именно женская, по сельским представлениям, работа, — а не косить, не сооружать тяжелые зароды. Вместе с совестливым Раневичем Клюкин в какой-то час очистил лужок. И копну сметали.
Виталик, измученный кровососущими, соорудил дымовой костер и стоял в центре его, точно огнепоклонник. Налитое кровью лицо его выражало железную решимость: в чаду издохну, а не выйду. Размазывая по лицу слезы, он кричал на всю тайгу:
— Псих я псих — психа послушал! Ты почему, Михаил, не предупредил о людоедах? Слепни уже внутренности грызут!