Вот она, его заветная мечта. Теперь Ползухин мог признаться даже жене, что все тридцать лет жил тайной всепоглощающей страстью — завладеть барельефом. До сих пор он помнил чувства, кроме благоговения перед совершенством образа и мощью художника, какие овладели им тогда. О, то были сильные злые чувства. И чувство оскорбленного достоинства за невнимание к мастеру и его творению, и чувство сострадания к тем, кто равнодушно глядел на красоту земли, и чувство протеста против того, что он, любящий и восхищенный, должен ходить в музей наряду со всеми, как за подаянием, чтобы взглянуть на сокровище, и обязательно рядом кто-то жевал, или сопел, или шаркал ногами. Тогда и пришло к нему решение похитить барельеф и скрыться в неизвестном направлении, правда, как ни искал, такового на карте страны не обнаружил, да и аккуратная расчетливая жизнь его задушила крамольную мысль в зародыше. С годами Семен Ильич смирился с посторонним присутствием около предмета своей любви, как горожанин свыкается с гулом уличных автоколонн. Но чем больше и покорнее смирялся с обстоятельствами, тем горячее росло желание вырвать барельеф из ненужного серого плена. Семен Ильич решил копить деньги и, несмотря на явную абсурдность, через какое-то время купить вещь.
И вот желание его исполнено, пусть не в полной мере, — барельеф дома. Но, странное дело, Семен Ильич не испытывал сейчас ни счастья, ни удовольствия, ни обычного облегчения при конце дела, хотя должен был лопаться от гордости и восторга, пусть несколько и странного для постороннего человека. И хотя резкое августовское солнце заливало комнату светом, мадонна, казалось, потускнела, закрылась известковым бесплодным налетом — не радовала. Семен Ильич поворачивал плиту на свету так и этак — не помогло. Ладно, решил Ползухин, утро вечера мудренее. Но до утра время тянулось беспокойно, как тогда, когда увидел барельеф впервые. Семен Ильич ночью вставал несколько раз, подходил к столу и смотрел на барельеф, но рисунок был так же тускл, невыразителен и вял, будто из него выкачали жизнь. И самое страшное, что по старости и нерешительности Ползухин не хотел долго еще признавать, — самое страшное и неожиданное было то, что он не испытывал к прекрасному изображению на камне не только чистого, незапятнанного ложью и интересом восторга, не только вчера еще сильного чувства, но и просто интереса — точно и из него какая-то сила вынесла душевное тепло. Словно бы так получилось, что всю жизнь хотел не то, что надо, не настоящее, протаскался за пустяком или остывал уже от жизни, на долгие годы загородив ее вещью, пусть и прекрасной. Иногда ему казалось, что стоит только подождать немного, закрыть глаза и собраться с силами, и вернется прежнее высокое состояние духа. Но оно не приходило. Ползухин сидел, навалившись на мраморную плиту, пристально вглядывался в лица, отыскивал тайну того, что поразило его тогда и много лет подряд, и не находил ответа. А большие печальные глаза мадонны смотрели мимо него, мимо его большой, уже известной жизни.
— Ми-л-лый, — с хрипом и клекотом в полувысохших легких протянула старуха, незаметно подобравшись сзади. — Пол холодный — простынешь… Ложись, ми-л-лый!
БОЛЬШАЯ ПТИЦА
Маленьким людям к чему большие птицы? А самый большой человек из долгой засады едва достигал полутора метров. Он лежал, выдвинувшись вперед, двое других, повторяя его движения, замерли позади в позе настороженной ящерицы на подтаявшем под горячими телами снегу — упираясь ладонями в твердь и подняв повыше головы. Еще дальше валялись портфели и сумки. Мальчики сосредоточенно, постепенно ожесточаясь, смотрели из укрытия. Они лежали здесь больше двух часов.
Беркут-орел с почти трехметровым размахом крыльев утаптывал снег вокруг добычи. Изредка он хватал кусок мяса, но тут же поднимал хищную боярскую голову, и тогда мальчики суеверно закрывали глаза, боясь встретиться с птицей жаркими взглядами.
Первым приметил птицу неделю назад Шестиног. И сейчас, глядя на подошвы его толстых кожаных ботинок, Илюша благодарил судьбу за то, что впервые в жизни его взяли на настоящее дело. Вот только пальцев на ногах он уже не чувствовал. Но если бы ему предложили немедленно бросить все и перенестись на воздушном аппарате в теплое кисельное море — отказался бы и сопротивлялся до последнего. Если бы вместо солнца и безветрия крутила бы метель в трубчатых пронзительных воях — лежал бы. Это была первая его — с близкой добычей и трофеями — охота.