— Неужели ты, всю жизнь работавший по принуждению, на себя, только, ты считаешь себя порядочным человеком? По моему искреннему мнению, ты частичка земной гнили, которую чем скорее убрать, тем лучше.
— Не забывайся, Андрей! — предупредила Ида из кухни, так как женщин не взяли в приговоренную команду, хотя они сильно любопытствовали, как и все женщины нынешнего полусвета.
— Создатель ошибся один раз, создав на безжизненной планете голую собаку. По он исправил дело, наградив животное шерстью и норовом. Человеку же кроме рук и ног он дал еще и мыслящую конечность — голову, потому что ему уже не хотелось совершенствовать мир в одиночку. Вот этого теперь уж не поправить! Ты, например, используешь свой совершенный мозг только как примитивную сеть для отлова нужных тебе целей, убеждений, желаний, скотских наслаждений и венца твоего хотения — вещи. В конечном счете, все твои рабочие и мыслящие конечности потворствуют тщеславию, похоти и желудку. Скромная рептилия — та сделала для мира гораздо больше. Она вынесла на панцирной спине жизнь, дав ей различные направления, облагородила, сдохнув, землю. А вот ты только загаживаешь то ничтожное пространство и время, которые отведены тебе для совершенства. Ты понимаешь это совершенство как захват более качественной и бесполезной вещи и доволен до истерики, коли повезет. Кстати, ты и рад-то не бываешь, а лишь — доволен…
— Знаешь, старик, — не выдержал воспитанный Екиров. — За такие сравнения выбрасывают из любого окна даже покойника.
— Я не кончил! — крикнул Иванов и перебежал взглядом с лица на лицо, точно музыкант, читающий с листа партитуру. — Ладно, не стану говорить загадочно и отвлеченно. Возьмем сегодняшний день. Мучила тебя совесть за твою серость? Благородная страсть подвига? Тревога за брата? Да нет же! Если ты и испытал душевное шевеление, так то была зависть, подлая радость чьей-то неудаче или восторг барана-пробника, пущенного в овечье стадо. Ну, кто из вас поднимет руку вторым? Потому что сначала все это относится ко мне.
Обрыдли Иванову все эти рецептурные пирушки, но суть была в том, что никто из сообщников в грехе не признался, — выходит, оболгал он товарищей или напутал что-то, но все они разом отвалились от стены и, опереточно крича и размахивая руками, двинулись на обличителя.
— Да, я — подлец! — твердо выговаривал каждую букву багровый Блицистов. — Подлец! Ну — и что?
— Предупреждал ведь, чтоб не наливали больше товарищу, — быстро упрекнул общество Чпок и ловко выдернул снимок из рук Иванова. — Напоили его, накормили — ведь напоили, накормили, а? — разрешили правдой побаловаться, а он всю грязь вспенил. Как ты до сих пор не свихнулся со своей душевной мукой?
— Начитался праведно-мистической беллетристики, — взвизгивал Эдипьев, — или газет насмотрелся.
— Да баба ему нужна — вот и весь сказ, — неожиданно ввязался молчаливый Юлин партнер, и все засмеялись, вроде так оно и было на самом деле.
— Будем все-таки плясать? — Екиров вновь включил агрегат, и пары задвигались как ни в чем не бывало, точно человечки на механическом футбольном поле после небольшой паузы.
А Ида осадила перед Ивановым поднос с кофе — отпаивала географа, жалела по-своему.
Для Иванова все было в том самом волглом осеннем тумане, когда человек становится похожим на сбившееся с пути судно, плывущее на ощупь неизвестно куда и зачем и за каким добром, — тут все благонадежному человеку кажется контрабандным. Но следом, как всегда, неожиданно, яснее и определеннее стали проступать сквозь пелену сигнальные и береговые огни, и рулевой, ловивший доселе дремоту, встрепенулся и молодечески, как учили в мореходке, принял потеплевший штурвал, и курс дизельной галеры стал тверже и осмысленнее. После некоторых чашечек тройного турецкого кофе Иванов пришел в себя, во всегдашнее состояние внутреннего наблюдения, и первым делом застыдился того, что тут натворил. Он стыдливо взял инструмент, который все еще удивленный Екиров протер от пыли, стыдливо попрощался с друзьями и, когда гурьбой провожали его на улицу, по глазам видел, что догадываются о его как бы праведном состоянии, но — прощают. С кем не случается застольного бунта или выпада? Главное, чтобы человек потом раскаялся и смирился, как требовали того правила игры, ну, хотя бы по этим средам приевшимся. Ведь так и восприняли гости ивановскую выходку, как новую, в будущем обещавшую быть занимательной импровизацию, то есть хохму, лучше сказать — фарсовую затею. Сначала-то, конечно, возмутились, а потом, как вошел человек в прежнее, примиренческое состояние, разом и простили. Прощались до среды, руку жали крепко и дружески.
Иванов нехотя поднялся на свой одинокий этаж, открыл квартиру и воткнул контрабас в угол. Все происходившее казалось наваждением: ничто на вечерней пирушке не запало в душу, не успокаивало, даже не зацепилось за край памяти. И впрямь мираж — но контрабас стоял тут.