Вспомнил Иванов поездку в глухое село и откровение тамошнего пасечника. Создатель вначале оживил голую собаку, говорил дед из рода бывших раскольников, та бегала по пустой еще земле. То чувство омерзения, когда представил себе розовую безволосую собаку, скачущую по бесплодной земле, — то чувство словно передавалось ему сейчас: Иванов пошел к кранам — лицо и руки сполоснуть. Голый Екиров в комнате танцевал с голой Юлией. Голый Чпок слушал голого, точно целлулоидного, Блицистова. «Надо сорвать одежды условности! — орал в провинциальном экстазе Блицистов. — Пора обнажиться!» — «А я только что купил с рук костюм из концертного бархата!» — расстраивался Чпок.
— И что ему, спрашивается, не жить?! — профессионально отловил доверенный врач Иванова в тесной кухне. — Я помню его в университете с заплатами на штанах. Потом парень потрудился три года — вот тебе и кандидат наук по черно-пестрому скоту! Ты знаешь, какая главная мысль его диссертации? То, что скот этот дает не только молоко, но и мясо. Открытие века! Но самое главное, что он ничего не делает, а зарплата идет каждый месяц, и ее не остановишь.
Иванов с недоумением смотрел, как маленький голый Эдипьев в пустой комнате пританцовывал на голых ступнях, рассказывал что-то безликое, голое. Все живое, что было в натуре Иванова, сопротивлялось голой этой среде и ординарности, выталкивало вон. Он вспомнил, как радовались ребята, когда он, однажды переборов лень и педагогическую беспечность, устроил им пеший поход за сотню верст до Кунгурской ледяной пещеры, как сам был счастлив и возбужден не менее детей, когда стоял в беспросветной мгле на глубине нескольких сот метров на том месте, куда не проникал ни единый звук с благословенной поверхности, когда вместе с другими видел, как падающая сверху капля расщепляется на молекулы в свете прожекторов, когда, проходив часа три в одной рубашке, промерз так, что долго не мог отогреться на июльском солнцепеке. Было дело, но только раз, потому что, как ему казалось позднее, на тот поход было потрачено столько энергии, нервов, что закаялся на будущее. Но вспоминалось это всегда как хорошее и нереальное.
— Сам-то без зарплаты живешь? — медленно, точно слова прилипали к нёбу, спросил Иванов. — Мизерная? Так ведь каждый стоит столько, сколько зарабатывает, — закон системы!
— Значит, учителя, врачи, журналисты стоят у нас дешево, — не унимался настырный до чужого кармана врач. — А бездельники и спекулянты жрут самое вкусное, одеваются в самое модное!
— Опять клюешь жертву? — смеялся, подходя с подносом, Екиров, укоряя Эдипьева.
— По правде сказать, — Иванов чувствовал, как закипает в груди тяжелая гадкая злость, — все мы — бездельники. Дети рабочих и крестьян, мы забыли, что такое физическое усилие. Ученые — мы не пошли дальше обязательной вузовской программы. Про всех не говорю… про себя.
— Иванову не наливать! — круглый голос Чпока прокатился по комнатам и настиг Иванова. — Скажите ему, чтобы сыграл на контрабасе, а то скучно!
— Пошли к столу, да и музыку послушаем! — успокаивал гостей хозяин и тянул каждого за плечи. — Есть отменный диск — джазовый!
— Нет никакого джаза! — взъярился ни с того ни с сего Иванов. — Наш джаз, что бы вы там ни молотили на своих сборищах, — мертворожденный, потому что не по характеру русскому человеку — ритмы его механические, мелодии — искусственные, хоть вы там все задергайтесь до посинения!
— Слушайте, кому это интересно! — громко обиделись большие крашеные губы Юлии. — Нет чтобы о любви поговорить или о дружбе, но только обязательно между мужчиной и женщиной.
— Давай о любви! — разрешил Иванов, покорно усаживаясь на свое место. — Тем более, что в этом вопросе с тобой никто не сравнится!
— Я попросила бы не хамить девушке! — заволновалась Юля. — Если тебе, Иванов, плохо, то другим не делай плохого. Кстати, запомни — это первая заповедь любви!
— Иванову не наливать! — крикнул Гриша. — А мне бы хотелось про последнюю заповедь, ну хоть чуть-чуть откровенно!