С египетской мудростью посвящённый музыке и танцам, зал был весь покрыт фресками таких цветов, что следовали один за другим и мягко сливались в гармонии, как аккорды арфы: изумрудный персик, розовый рассвет, сероватый жемчуг, жёлтые цветы дрока. Ни одного мазка, нарушавшего совершенство агрессивным оттенком, как хлопнувшая дверь среди музыки. На потолке ни одной прямой линии: все черты имели форму длинных лент, переплетающихся с эллинским изяществом, — цвета и формы, которые барочное искусство вновь повторит через девятнадцать веков. На стенах, разделённых на квадраты, были изображены бескрайние пейзажи, уходящие к самому горизонту под ярким светом, где виднелись мифические символы ритуала Исиды с маленькими тонкими фигурками, как позвякивание золотых систров под звуки флейт.
В зале не было ничего, кроме сидений для приглашённых и приподнятой сцены напротив апсиды, и он был задуман так, чтобы охватывать звуки и возвращать их слушателям посеребрёнными, с примесью лёгкой вибрации. Уравновешенные размеры пространства, смешение цветов, гармоничные звуки инструментов и голосов, тела танцоров, ароматы, освещение заставляли душу скользить в блаженном состоянии сна, отчего сенатор Сатурнин и заорал: «Там, внутри, творят ворожбу!»
Запыхавшиеся надзиратели предупредили Мнестера, что сейчас прибудет император со свитой, и мим тут же, набросив на голые плечи плащ, с лёгким вскриком юркнул в дверь в глубине зала.
В этот январский день император для начала выбрал «Laureolus»[64]
— сочинение знаменитого мимографа Валерия Катулла. Под дикую звукоподражательную музыку появились знаменитые мимы, переодетые разбойниками, царями, зверями, чтобы поведать историю о злом разбойнике, жадном к богатству, который кончил свою жизнь, отданный на съедение диким зверям. Представление было наполовину детским, наполовину жутким: мимы нарядились медведями, пантерами и тиграми, которые, притворяясь, что кусаются и царапаются, танцевали вокруг голого, беззащитного, трепещущего тела приговорённого.Император любил аллегорическую фантазию пантомимических спектаклей, которые выражали всевозможные чувства через одни, движения тела, и всем казалось, что он в весёлом настроении, без злых мыслей, хотя по дворцу расползалась история посланника из Юнит-Тентора. В перерыве император встал, поприветствовал друзей и раздал подарки (его дары были всегда утончённо оригинальны, придуманы с безотчётным стремлением вызывать любовь) — редких птиц из провинции Азия в маленьких клетках, сплетённых из тонких золотых прутьев, потом предложил креплённые вином соки экзотических фруктов, только что привезённых по морю из провинции Африка.
— Вернулся верный Ирод Иудейский, — насмешливо прошептал Азиатик. — Такое впечатление, что он царствует в Риме, а не у себя в стране.
Между тем Ирод приблизился к императору с чашей в руке, и все решили, что сейчас последует здравица. Но вместо этого он прошептал:
— Что удалось узнать насчёт этого послания из Юнит-Тентора?
На шее он упрямо носил знаменитую золотую цепь.
Император оглянулся на окружавших его гостей и улыбнулся.
— Ты говорил, что тоже знаешь: власть — это тигр...
— Власть — это ты, — страстно ответил Ирод.
— Тигр, загнанный на скалу, — проговорил император и снова оглядел гостей, которые улыбались ему и обменивались улыбками между собой. — А вокруг лают псы.
Он отпил глоток и продолжил, видя, как по лицу Ирода разлился страх:
— А вдали верхом приближаются охотники. — Он передал чашу слуге. — Давай присядем.
Он ласкал взглядом свою дочь, которая смеялась на руках у кормилицы.
На втором представлении из глубины сцены появился Мнестер, босой, обнажённый, в одной узенькой набедренной повязке из золотистой ткани. Его чувственная, бесстыдная красота волновала самых суровых матрон, а у сенаторов и магистратов учащалось дыхание от желания и зависти. Рим был полон смутных слухов о балах, на которых эти танцы выходили за пределы мыслимого, о причудливой любви за огромные деньги, о разрывах, отчаянии и ярости.
Мнестер выбежал на середину зала и остановился. От искусного освещения лучи скользили по его коже, как вода, грудь вздымалась взволнованным дыханием, узкая набедренная повязка словно сползала с гладких бёдер. Но император, пока все смотрели на танцора, вдруг отвернулся, словно сзади его кто-то позвал. На самом деле зов послышался лишь в его мыслях, но трудно понять предостережения богов. Он бросил взгляд на Каллиста, и тот вздрогнул. Император заметил, как побледнел грек, — так же побледнел Брут под взглядом Юлия Цезаря, но это не вызвало у императора никаких догадок. Глаза его ума были слепы.