Антек уже неплохо косил, не так, правда, размашисто, как отец, но коса у него вроде быстрее шла и замах был покороче. Только он из-за любого пустяка злился. Например, если хлеба самую малость полегшие или его чертополох исколол. И никогда не хватало у него терпенья, чтобы с разгону до конца покоса дойти. Должен был хоть на минутку остановиться, поглядеть на поле, на небо или пойти напиться из жбана, потому что вечно ему было жарко. Но отец никогда его словом не подстегнул.
— Не пей ты эту воду, силу потеряешь! — иногда только, может, крикнет ему вслед. Или, если по хрусту стеблей под Антековой косой узнавал, что притупилась коса, говорил: — Подправь чуток.
Антеку только того и надо. Сам он, правда, никогда не знал, пора ли отбивать косу, но делать это любил так же, как воду пить или на поле, на небо глядеть. Лучше даже отбивал, чем косил. Оселок в руке, прямо летал, казалось, Антек прутиком размахивает, а с косы искры так и сыпались на поле. У отца лицо светлело, когда Антек косу отбивал. И, точно забоявшись, отец добродушно его увещевал:
— Как бы у тебя, Антек, искра не залетела в жито. Мы и затоптать-то не успеем. А с нашего на другие поля перекинется. Огонь не разбирает, где межа, что твое, что мое.
Может, этим уменьем отбивать косу зачаровывал Антек отца. Может, отец ждал, покуда тот в полную силу войдет, чтоб тогда ему сказать, лучше он косит, чем я, или наоборот и какой из него косец выйдет.
Пока известно было, что самым лучшим косцом будет Сташек. Потому что Сташек, первый раз взявши в руки косу, сразу раскорячился, как отец. Как отец, на руки поплевал. Как отец, шаг за шагом, ровнехонько шел. И не передохнул, пока не дошел до конца полосы. А ростом был вровень с рожью.
Хотя что тут гадать, кто из нас стал бы лучшим косцом. Надо жизнь прожить, тогда и глядеть. А мы даже никогда вчетвером на жатве не сходились. Неизвестно, как бы получилось, если б один шел за другим, за ним третий и четвертый — Михал, Антек, Сташек, я — и одну и ту же рожь или пшеницу косили бы, в один и тот же день, в один и тот же час, под одним солнцем. И пусть бы тогда отец нас судил.
— И зачем я жил, — иногда сетовал он. — Четверо сыновей, думал, придет смерть, велю себя на поле вынести, а вы станете с косами на одной полосе. И я скажу: счастливая была моя жизнь. Спасибо тебе, господи.
Потому что однажды в воскресенье пополудни вернулся Сташек из деревни и, как Антек несколько лет назад, сказал, что уезжает.
— Куда ж это? — спросил отец, потому что, возможно, подумал, Сташек на гулянье едет в Бартошицы или в Пшевлоку. А может, у него уже девушка есть и он не знает, как по-другому сказать.
— В мир, — ответил Сташек.
— И ты в мир? — Отец вроде бы удивился, но все еще не хотел верить. — И где же он, этот мир?
— В Польше, — отрезал Сташек, хотя никогда раньше так отцу не отвечал. Всегда любил быть рядом с отцом, ходить с отцом, разговаривать с отцом.
— В Польше, — повторил отец, словно не очень-то представлял, где это такое. — Ой, мир этот большой, широкий. Легко заблудиться, если прежде не бывал. Как потом воротишься?
— Я никогда не ворочусь.
— Не воротишься? — Отец все еще спокойно. — Ну а что ты там делать будешь, в Польше этой?
— Буду Польшу строить. — И весь прямо ощетинился.
— Мы хлева строить собирались, — не сдавался отец. — Материал почти весь припасли. И с каменщиками сговорились.
— Чего там хлева. Польша теперь важней всего. Сходите почитайте. На пожарном сарае объявление висит. И по радио говорили. Мы записались, Антек Томаляк, Бронек Дуда, я…
Не дал отец Сташеку докончить. Вскочил, подлетел к двери, встал на пороге и, раскинув руки, дрожащим голосом закричал:
— Никуда не поедешь! Не пущу! Убью, а не пущу! Пускай попаду в ад! Пускай подохну, а не пущу! За что ты меня наказал, господи?!
Сташек в рев. Мать, которая к тому времени уже слегла, тоже начала всхлипывать. А отец, совсем ошалелый, волосы встрепанные, лицо перекошенное, стоял в дверях, раскинув крестом руки, и кричал.
— Не дам! Не пущу! Ты должен был хозяиновать! Мы хотели земли прикупить! Тебе господь назначил остаться! Здесь твоя Польша! И нигде больше! Нигде!
Но руки его начали медленно сползать по дверной раме, хотя казалось, он в ярости готов был вырвать дверь из стены. Или, может, даже повалить дом и придавить им нежданную свою беду. И голос у него ослаб. И слова выговаривались все трудней. И какие-то стали беспомощные. Он уже не кричал — жаловался, горевал. Потом плюхнулся на порог, опустил седую голову на грудь и заплакал.
Слезла с кровати мать. Сунула исхудалые ноги в лапти. Подвязала передник и принялась хлопотать.