Когда я просила моих собеседников подумать о концепции травмы второго поколения, некоторые предлагали мне социальное объяснение. В их представлении это было очередное проявление советского коллективизма. Отчасти в силу традиции, отчасти из-за затруднений, вызванных нехваткой жилого пространства, а отчасти из-за ужасных последствий войны в Советской России было не так уж много полных семей в классическом понимании. Обычно детей растили не только родители или один родитель-одиночка – центральную роль в воспитании детей играли бабушки и дедушки. Некоторые из тех, с кем я познакомилась в России, включая двух женщин в вышеупомянутой группе, выросли целиком и полностью на попечении бабушек и дедушек. Не стоит забывать также о пионерских лагерях, школьных клубах, комсомольской организации, молодежных бригадах и тому подобном. Возможность для передачи этой тайной боли от родителей к детям – словесно или через длительное молчание и паузы – практически всегда была ограничена. Да и сами дети едва ли могли пестовать свои страхи и фобии или обсуждать их с кем-либо – этому препятствовали моральные идеалы коллектива.
Много – наверное, сотни – раз мне приходилось выслушивать рассказы о жизнях, начатых заново, о тщательно собранных и повторно смонтированных фрагментах, причем я слышала их в разных обстоятельствах и от людей, движимых в своих рассказах самыми разными мотивами. Но ни один из потомков жертв – представители так называемого второго поколения выживших, – унаследовавших разнообразный опыт от своих родителей, включая репрессии, Гражданскую войну и массовый голод, не сообщил мне, что сам страдает от навязчивых кошмаров, фобий или нервных расстройств. Конечно, до некоторой степени это можно объяснить влиянием табу. В России люди, у которых диагностировано психическое расстройство (в том числе те, кто страдает от депрессии), не только не получают компенсации, но и, напротив, рискуют частично лишиться гражданских прав, даже водительского удостоверения[1008]
. Но ясно также, что западное заболевание – посттравматическое стрессовое расстройство – не является проблемой, которую россияне второго и последующих поколений воспринимают хоть сколь бы то ни было серьезно.Одна из респонденток той самой группы представителей второго поколения, с которой я в тот день встречалась в Москве, привела с собой внучку, девочку четырех лет. Большую часть времени ребенок сидел и рисовал, не обращая на нас всех никакого внимания. Однако в какой-то момент она потребовала, чтобы я вывела ее наружу и посмотрела, как она репетирует только что выученный танец. Мы вдвоем вышли в коридор вдоль кабинетов на третьем этаже Института востоковедения, в пространстве которого я обосновалась в тот вечер. Девочка танцевала и терпеливо учила танцевать меня, мы хихикали, но старались не шуметь и делать все как можно тише. По другую сторону двери продолжала крутиться лента диктофона, записывая разговор о политических убийствах и их последствиях. Бабушка девочки сказала мне, что когда та подрастет, то семья ей все расскажет. Девочка хотела быть актрисой.
Поколение, сознательная жизнь которого началась в середине 1980-х годов и которое никогда не знало ничего более репрессивного, чем гласность, сегодня учится в школах и университетах. Они не одержимы прошлым, но многие из этих людей на удивление хорошо информированы – уж точно куда лучше, чем можно было бы ожидать от их ровесников в Великобритании. Однажды в Петербурге я сделала интервью с группой из восемнадцати студентов, которые, безусловно, в будущем станут частью элиты. Они в подробностях могли обсуждать со мной Первую мировую войну, Гражданскую войну, советско-нацистский пакт Молотова – Риббентропа 1939 года, коллективизацию и политические репрессии. Они знали историю, диссидентскую поэзию, ориентировались в различных концепциях и дискуссиях. В отличие от большинства своих дедушек и бабушек они также отлично представляли, какое место занимает Россия в международном рейтинге распространенности насилия и политических убийств, со знанием дела рассуждая о Южной Африке (“много насилия”) и Соединенных Штатах (“на самом деле у них нет таких проблем, как у нас”). Один из ребят сказал: “Хорошо, что сейчас нам не приходится все время говорить о прошлом, у нас и без того достаточно серьезных проблем”. Большинство было с ним согласно. Прошлое стало историей, и для этих молодых людей оно не является источником ярости и гнева. Один из них признался: “Мне всегда грустно и жалко бабушку, когда она заводит разговор о войне. У нее, кажется, была такая трудная жизнь!”[1009]