И все это – чего уж притворяться – светилось женщиной. И нежный голос, и полные гладкие руки, и летний халат, под которым я не мог не замечать живущих самостоятельной жизнью пышных форм. Моему истерзанному окаменевшему сердцу они ничего не посылали, ему нужна была одна только Ирка. Но оказалось, у моих рук, у моей кожи тоже есть свое сердце, и кожа томится по теплой шелковой коже, а руки по горячим нежным округлостям…
Я это заметил лишь в своей холодной постели. А за столом мы прикоснулись друг к другу единственный раз – когда она изучала мою ладонь, справляясь по книжке «Коррекционная хиромантия для начинающих», и показывала мне свою крошечную пухленькую ладошку:
– Видишь, у меня линия разума и линия языка сливаются: что на уме, то и на языке. Но это можно подправить.
– Это как – изменишь линии, и характер изменится?
– Да. А что тут такого?
– Ничего. Возвращение к норме. Человечество прожило без веры в чудеса только три минуты, да и то его загнали туда террором. Нынешний разгул мракобесия всего лишь возвращение к норме.
– Почему мракобесия – вот у моего сынули линия жизни вся из прыжков, он и живет прыжками. Это ничего, главное, длинная. А у тебя линия сердца и разума сливаются – ты и живешь как железный.
Херомантия. Но когда ладошка пухленькая и теплая, когда голосок нежный и не пытается важничать, а мелет себе и мелет утешительные глупости…
– Да, у львов всегда так. Или ты и в астрологию не веришь? Это же тоже наука – чертежи, вычисления…
– Меня удивляет, что из-за открытия новых звезд астрология не меняется. В любой науке бывают революции, борьба школ, гора нерешенных вопросов, а в астрологии две тыщи лет никаких ни революций, ни проблем.
– Да, тяжело тебе живется! Я же говорю: ты железный.
Она смотрела на меня с неподдельным состраданием, забыв мою ладонь в своей ручке.
Тем не менее за весь вечер не случилось ничего, что можно было бы назвать предательством, и Рижского проспекта по дороге к «Техноложке» я по обыкновению во все не заметил. Но когда на Троицком за уютно горящими окнами помещичьего желтого дома скорби замаячила громада Измайловского собора, я поднял глаза и обнаружил, что купола его небесно-голубые, а разбросанные по ним шестиконечные звезды и кресты на куполах светятся золотом. Я даже не знаю, память мне это открыла или глаза – что могут видеть глаза! – но я оглянулся и, увидев, что темный проспект пуст, пал на колени на хрустнувший ледок и прошептал: «Любимая, прости, что я снова ж иву».
И впоследствии, пускаясь в путь от «Техноложки» до Старо-Петергофского, я всегда заглядывался на этот купол, который все светлел и светлел с продвижением весны. И наш дружеский поцелуй при встрече тоже все удлинялся и удлинялся, и я уже придерживал ее за талию, хотя и упитанную, но ощутимо расширявшуюся к бедрам.
Однако я тут же переходил к хозяйственным делам, выкладывал какие-то продукты, в том числе увесистые, чтобы как-нибудь по рассеянности не сесть ей на шею. Она и к этому относилась с полной непринужденностью – за что-то хвалила, за что-то журила: зачем брал такой дорогой сорт, можно было в полтора раза дешевле, и тому подобное, а морковку надо обязательно не только щупать, но и сгибать, видишь, какая она вялая, но только когда я принес замороженных кальмаров, приняв их за морского окуня, она вскинула на меня свои припухшие глаза с такой смесью восхищения и сострадания, что мы как по команде заключили друг друга в объятия и принялись целоваться уже по-настоящему, и руки мои наконец-то обрели то, о чем они давно мечтали, только коже пришлось обойтись без кожи, потому что стрелка интегрального индикатора стояла на нуле, если здесь вообще уместно слово «стояла».
Итоговая стрелка ожила лишь опять-таки в холодной постели, когда моя Пампушка – теперь это слово сделалось ласковым, и я его уже не избегал – была вновь явлена мне не губами и руками, но самым моим эрогенным органом – памятью.
Однако я не был уверен, что показатели останутся на высоте, когда желанный образ обретет плоть, перейдя из возвышающей памяти в опускающие руки. Поэтому я почел за лучшее заглянуть в аптеку – нынче все стимуляторы в упор глядели на нас, прильнув к стеклу. Еще в студенческие годы бывалые люди учили меня, как нужно покупать презерватив: «Просто скажи: за четыре копейки». Я дождался пустоты у прилавка и, не поднимая глаз, пробурчал: «За четыре копейки». «Чего за четыре копейки?» – заорала на всю аптеку толстая дура в белом халате, и мне пришлось с ненавистью выдавить из себя: «Презерватив». «Нету!» – торжествующе завопила мегера, и я, навеки опозоренный, не поднимая глаз, выскользнул прочь.