Хотя теперь я покупал бы эти штучки, может, и не без гордости. А вот до того, чтобы публично, да и даже наедине попросить виагры, я еще не дозрел. Конечно, я мог бы взять себя в руки и спросить напрямую, но зачем мне загаживать свою память мелкими унижениями? Я подумал и решил прикинуться глухонемым. Я привлек внимание молодой продавщицы осторожным мычанием, показал пальцем на губы, отрицательно покачав при этом головой, и положил перед нею записку: «ВИАГРА». Сколько, спросила она, и я, забыв, что я еще и глухой, показал два пальца.
От виагры у меня почему-то раздулась физиономия, но, к счастью, не только она: в конце концов все получили то, к чему стремились, – и руки, и кожа, только последняя стрелка словно одеревенела и почти ничего не чувствовала, однако она меня и волновала меньше всего, ибо собственной души у нее не было.
Понемногу, правда, и она ожила. Моя хлебосольная хозяюшка, не столько сладострастно, сколько радостно вышептывая какие-то простодушные нежности («заинька! миленький! дружочек!..»), умела ласкать не хуже, чем готовить, – вторая таблетка уже не понадобилась. И я даже научился уворачиваться от немедленно наваливающейся тоски. Не замирать, как это бывало у нас с Иркой, а поскорее вставать – будто бы гигиены ради, затем одеваться – будто бы простуды ради, и садиться за стол – будто бы голода ради. Лучше испытывать стыд за свою неблагодарность, чем раздражение за то, что моя подруга сразу же начинает говорить с обычной комнатной громкостью: я же понимаю, что единственная ее вина заключается в том, что она не Ирка. Если бы она замирала, прильнув ко мне, было бы еще хуже. В первый раз она меня смягчила лишь простодушным признанием: «Больновато, у меня все там ссохлось».
Зато за столом я с удвоенным вниманием расспрашиваю о ее делах – мне они и правда интересны, я ведь и впрямь очень хорошо к ней отношусь. Я действительно одобряю, что она быстро решилась расстаться с мужем-пьяницей, не стала повторять ошибку мамы, отдавшей половину жизни алкашу и эгоисту (теперь-то я знаю: алкашу и следовательно эгоисту), я верю, что ее мама и впрямь должна была быть незаурядным человеком, если сумела выбиться из глухой деревни в учительницы начальных классов, да еще и добиться того, чтобы бывшие первоклассники сбросились на ее престижное погребение. Я действительно испытываю нежность и сочувствие, когда заботливая и нежная хозяйка моего убежища сетует, как ей влетело за то, что, в очередной раз заглянув в чью-то карточку, она посоветовала пациенту пойти к другому врачу. Уж сколько зарекалась, но когда она видит, что человек идет не туда, не подсказать выше ее сил.
Ну а тревоге ее за путешествующего по крышам сынулю я не просто сочувствовал – я прямо-таки дивился, как редко она позволяет ей выбиться наружу, – только поплюет через левое плечо, только постучит по дереву, только побормочет: «У него длинная линия жизни, у него длинная линия жизни, мамочка не допустит, мамочка не допустит…»
Я и к самому сынуле отнесся с искренней теплотой, когда – предварительно позвонив, что я особенно оценил – он забежал на минутку, что-то забрать. Обтягивающая вязаная шапка, которую он почему-то не снял и дома, делала его голову еще более похожей на шар, чем она смотрелась на фотографии деисусного чина. Он был и весь кругленький и очень живой, словно капелька ртути. Он выдвигал один за другим все ящики, что-то напевая под нос, но кратковременное общение с Орфеем временами обостряло мой слух до такой степени, что я иногда разбирал и то, что люди напевают про себя. Песня оказалась очень современной – вместо мелодии напористый бубнеж – и политически актуальной (отдельные слова бубнились мрачнее и октавой ниже, как бы в скобках): «Зачем ты под черного легла (легла, легла), испортила чистую белую кровь? Зачем ты под черного легла? (Тупая ты м…а!) Ведь в Купчине много нормальных пацанов».
И тут же начинал еле слышно голосить тоненько: «Эй зачим? Ти жь нормальний таджьжикский подруг, зачим ти под белий полёжьжиль? Испортиль чистий таджьжикский кров, зачим ти под белий полёжьжиль? Ведь в Купчин так много таджьжикский герой, зачим ти под белий полёжьжиль?»
Но он, похоже, просто кого-то передразнивал.
Я уже готов был и ему подыскивать оправдание – ну мало ли, что человек не работает – хочет быть поближе к небесам.
А как-то я позвонил Виоле после сравнительно долгого перерыва – я по-прежнему старался работать как можно больше, – и она обрадовалась совершенно по-деревенски: «Ой, а мне как раз приснилась собачка – так ластится, ластится!.. Я проснулась и думаю: наверно, ты придешь! Это примета такая: увидишь собаку – придет дружок».
«Собачка», «дружок»…