Последнее, что она запомнила, – выставленную перед собой левую руку (в правой была сумка). А потом она уже ничего не понимала. Над нею склонялись какие-то усатые исламисты, что-то спрашивали, но она повторяла только одно: «Мне хорошо, не надо меня трогать, куда вы меня несете». И была очень рада, когда ей наконец позволили лежать с закрытыми глазами.
Но потом появились еще два усатых молодых исламиста, которые принялись, невзирая на протесты, перекладывать ее на носилки, потом в какой-то машине ее начало подбрасывать, и она уже не могла удержаться от вскрикиваний, потом ее снова поднимали, разворачивали и вертели, пока она в конце концов не оказалась в каком-то зале, наполненном стонущими, раскачивающимися, окровавленными людьми, и тут уж ей стало больно по-настоящему. Сделайте мне укол, умоляла она, но к ней никто не подходил, только старичок со шваброй говорил ей какие-то ласковые слова, а потом принес ей бублик, который она продолжала сжимать, когда ей без наркоза вправляли локоть и эластичным бинтом приматывали к нему желоб, имеющий форму согнутой руки. А после не взяли ни лиры. И бесплатно доставили в отель.
– Почему же ты не позвонила?..
– А что бы ты мог сделать, заинька? Да я и объяснить бы не могла, куда я попала. А главное – вдруг они бы подслушали? Может, они только и ждали, чтоб тебя выманить?
У нее были добрые губы. Но это что, главное – они были теплые. А рука – без нее можно и вовсе обойтись, я вполне готов ей что-то подавать, мне не жалко. Вернее, именно что жалко. И я с такой нежностью помогал ей установить руку вертикально, зажавши ее меж двумя подушками…
А почему я в подполе, меня нисколько не удивляло, я и оттуда через откинутую крышку очень вразумительно растолковывал Ирке: это же несправедливо, что никто не знает, как я тебя люблю! Но она, неласковая, даже не смотрела в мою сторону, и не открывала глаз, когда я с наслаждением целовал ее в лоб – мягкий-мягкий и теплый-теплый, теплый-теплый, теплый-теплый, теплый-теплый…
И, проснувшись, я заспешил в ванную, чтобы даже и беззвучными содроганиями не разбудить мою горячую страдалицу, а уже там на крышке унитаза исщипал себя до синяков, но сумел-таки не подать голоса, совершенно по-детски взывая одними губами: «Ну как ты могла?.. Как ты могла оставить меня одного?..»
Но моя несчастная толстушка все равно что-то почуяла.
– А я так желала тебе хороших снов!..
Держа забинтованную, как мумия, руку вертикально, будто просила слова, она стояла в дверях в мятой ночной рубашке, с запухшими глазами, с помятой розовой щекой и колтуном на виске, как у Ирки после запоев, и я не мог отвести от него благоговейного взора: ведь колтун это жизнь – чего еще можно желать?
Вот Ирке не нужно было познать смерть, чтобы узнать цену жизни, она всегда умилялась всему живому. По мню, увидела рядом с детской площадкой длинного розового червяка, выползшего на асфальтовую дорожку после дождя, и прямо растаяла:
– Как хорошо, что есть червяки! Сидел, сидел и вылез просохнуть. Что-то тоже соображал, дай, думает, вылезу, погреюсь… Правда, жалко его – он же умрет…
– Почему – погреется и уползет к себе обратно.
– Ну, тогда хорошо.
И вдруг до меня дошло, что эти червяки теперь возятся где-то рядом с ней…
Господи, да ведь и в ней самой тоже!!!!..
А еще и трепанация, у нее теперь какие-то пропилы в головке, прямо среди ее забиячливой стрижки…
Чтобы не завыть в голос, я принялся колотиться головой о черный кафель, но голова только наполнялась звоном – звон был, а боли не было. Моя перепуганная охранительница, что-то испуганно лепеча («заинька, заинька!..»), пыталась подставлять здоровую руку, потом просунула сложенное вчетверо махровое полотенце – звон стал заметно глуше, а потом затих и невыносимая боль понемногу сменилась отупением. Я снова опустился на холодную крышку и обмяк.
Когда нас разбудили радиофицированные стенания муэдзина, я не мог даже понять, спали мы или вообще не спали.
– Почему они поют в нос? – моя бедная толстушка была недовольна качеством вокала.
– Бельканто неугодно Аллаху, молитва не опера, – пробормотал я, а про себя подумал: мы ведь слышим не ушами, а сердцем. Она слышит гнусавость, а я надежду и тоску.
Хорошо быть невыспавшимся, вялым, квелым – радости не чувствуешь, но и боли тоже.
Вовремя наложенный Виолой мокрый компресс позволил моим ушибам остаться почти незаметными для глаз, но, что гораздо более удивительно, пальцам они тоже не откликались. Я помял свою голову там, сям, спереди, сзади и убедился, что и она практически полностью утратила чувствительность. Эта новость тоже не произвела на меня ни малейшего впечатления: утратила, ну так и черт с ней, и без головы люди живут.