Кстати, Орон находился довольно далеко от главной конторы, рейсы туда уже не были «ближним плаванием», и, когда в этом возникала необходимость, на штурм порога обычно посылалась стосильная «Фурия».
— Зачем рисковать, братцы? — говорил Понский. — Ну, бывало. Ну, плавали. Ну, ничего не случилось. Ну, а зачем без надобности снова судьбу мне испытывать?
— Так нам-то ведь интересно, — убеждал Рум. — Свою, не вашу, судьбу испытать!
— Хочется, — поддерживал Полозов.
— А мне совсем не интересно. И не хочется, — завершал разговор Понский. — А ваша судьба, между прочим, обязательно потом и на моей судьбе отзовется.
Им трудно было понять друг друга. Молодым казалось, что Понский — бесчувственный, сухой человек. Ему же на самом деле просто шел пятьдесят девятый год, временами чертовски болела печень, и не хотелось выходить на пенсию со свежим выговором. А то, что, будучи юношей, он сам десятки раз смело барахтался в пороге, и на плотах и в лодке, — это у него как-то уже изгладилось из памяти. И если что и осталось — так только тоненькая, самоуверенная мысль: «Но ведь это был я!»
Каждый раз после такого разговора с директором у Рума с Полозовым на катере начинался свой разговор. И тем яростнее и продолжительнее, чем длиннее и спокойней был рейс.
— Давай определим цель жизни! — кричал Василий Рум, натягивая за ухо прядь жестких белокурых волос — Давай разберемся сперва вообще, что это такое — цель жизни?
— Разбираться тут нечего! — возбужденно отзывался и Полоаов. — Цель жизни… Быть человеком! Вот и все. Чего еще больше?
— Ты мне вопросы не задавай. Ты отвечай на мои вопросы. Какая цель в жизни у Андрея Федоровича Понского? Собственное спокойствие, да? Только? Коммунизм он может построить? Или хотя бы искусственный спутник Земли? — бушевал Рум.
— Ничего он не построит, — вторил Полозов. — Разве только курятник у себя на огороде за казенный счет!
Истратив основной жар души на выяснение строительных способностей Понского, они более спокойно начинали последовательное обсуждение проблем международных, хозяйственно-производственных и, наконец, глубоко личных.
Ведущим и в этих спорах оставался Василий Рум. По праву капитана и первого штурмана он прокладывал курс, определял, когда подходила пора поворачивать руль на новую тему разговора. Он задавал вопросы Полозову. И тот обязан был на них отвечать.
— Ты скажи мне, — говорил Рум, начиная обсуждение международных проблем, — ты скажи мне, и чего все-таки эти чертовы капиталисты не хотят всеобщего разоружения? В одной Америке каждый год по пятьдесят миллиардов долларов на вооружение тратят. А населения там сто восемьдесят миллионов человек. Значит, по скольку долларов будет на брата?
Полозов подсчитывал в уме.
— Ну примерно по двести восемьдесят.
— Так это же всех поголовно американцев круглый год досыта хлебом и мясом можно кормить за эти деньги! И все это в дым, на воздух! Идиотство это или не идиотство?
В числе проблем производственных главное место, пожалуй, всегда занимал порог Орон. Во время молевого сплава на его «залавках» то и дело образовывались дикие заторы — кострами громоздящиеся сотни бревен. А когда сгон моля заканчивался и для катеров открывалось вроде бы совершенно спокойное плавание по реке, Орон все равно заставлял быть начеку — в его запутанных ходах даже наиопытнейшему рулевому было недолго посадить свое судно на камни.
— Почему бы его за зиму не взорвать? Кому он нужен? Ты можешь это сказать, Николай Полозов?
— Понский говорил: денег нет.
— «Денег нет»! Я вижу, ты любишь Понского. Ты сам такой! Вырастет у тебя живот еще сантиметра на четыре, ты не только Орон взрывать не захочешь, ты и на катере плыть туда не попросишься.
— Я не попрошусь?! Ну… А Орона мне вообще-то жаль, если взорвать его. Подумай сам: красота какая! И плавать через порог — борьба! Тебе самому разве не интересно?
— Вопросы ты мне не задавай. Я говорю о том, что полезно.
— Нет! А все-таки как быть с красотой? Красота борьбы!
— Человеку не найти с чем бороться? Поважнее твоего Орона? Да ты ему, человеку, дай тысячу лет жизни — и все одно: тысячу лет он будет в борьбе. В полезной борьбе, Николай Полозов! А красота? Красота…
После этого Василия Рума тянуло уже в лирику.
— Ты черствый, сухой. Понимаешь? — теперь очень тихо и как-то проникновенно говорил он Полозову. — Ты видишь все в лоб, в упор. Слова у тебя громкие. А нежность в душе, такое, что тонкой-тонкой струной поет, звенит, — это есть у тебя? И тугой, витой струной — суровость. Справедливая суровость. Это поет? Звенит?
— У меня-то есть! У меня все время поет и звенит, — обиженно отзывался Полозов. — А у тебя, знаешь, звенеть начало, кажется, только с тех пор, как радистка новая к нам приехала.
В этом была известная правда, которую и Василий Рум и Николай Полозов старались замалчивать. Они же делали вид, что женские имена их ни капельки не интересуют! А новой радисткой Кларой, приехавшей вовсе недавно, если честно сказать, они как-то сразу заинтересовались. Но все-таки еще не настолько, чтобы и ей сделаться героиней нашей повести.