Вот такой – тоненький, едва ощутимый, будто маленькая церковь, о которой рассказывала мама, которую я, кажется, и видел только на ее рисунках, стоящая далеко, высоко в горах, раззвонилась всеми колоколами на белой каменной звоннице, а звонарь, дернув веревку, замер надолго и прислушался сам к себе, к тому, что вылетело из-под рук и взметнулось вверх.
Звонарь. Мама говорила, что это был человек, который работал в церкви, но я ни разу не видел таких людей. Куда они пошли, когда в том месте, которое раньше называлось
Может быть, их оставили там, наверху, на самом последнем этаже?
Птицы разлетелись. В городе звоны звонят.
Но только нет ни вблизи, ни вдали никакой звонницы – я все знаю, я не родился здесь, не вырос, потому что до четырнадцати лет почти не выбирался из интерната, а потом ко мне кто-то пришел, сказал, что можно все увидеть, ко всему прикоснуться, дотронуться до странных колосков с белыми мелкими цветками и узнать название:
Седой усталый человек – это кто?
Это мой отец?
Думаю, что отец, потому что про мать я все помню – и про балкон, и про балет, и про фотографию Мариса Лиепы; а как же вышло, что отец тогда не был с нами, не попытался уговорить маму, успокоить, спасти?
Наверняка его сейчас осудили именно за это, да, точно: он бросил нас в квартире с балконом на небо, а потом мама увидела небо и захотела туда.
Но я не вернусь к своему отцу, что остался в зале.
Все еще звон – нарастающий, удивительный.
Это камни поют в долине южной реки – далеко-далеко отсюда, возле самых гор, возле самого моря, и нет в этой песне никакой жалобы, никакой горести, никакого смысла, они поют, но не плачут, поют сами себе, сами себе радуются.
И когда я ступаю на нижнюю ступеньку, вижу двух незнакомых женщин – кажется, они почти одинакового возраста, только у одной волосы короткие, а у другой – черные и гладкие, распущенные; никогда не нравились такие. У нее в руках мороженое в вафельном стаканчике, что уже немного потекло и запачкало руки: вот-вот капнет на растрескавшийся асфальт.
Кажется, я все-таки ошибся насчет возраста, но только никогда не умел определять – кажется только, что они обе намного старше меня, я не знаю, сколько мне лет, но такая легкость в ногах, такое блаженное головокружение – ну сколько может быть?
Мне двадцать лет.
Мне двадцать лет.
Меня будет ждать мой брат – Неизвестный Юноша, на его щеках отпечатались травы, на его лице нет шрамов и крови, ничего похожего, а только красивое, обыкновенное, потому что долго спал на теплой земле, как только в детстве можно спать, не боясь росы и маленьких юрких насекомых с прозрачными лапками, слюдяными крылышками; и, когда приду, он наконец проснется, потрет заблестевшие глаза. И я скажу ему – бежим наперегонки к морю, мы искупаемся, а потом вернемся к ребятам, что ждут возле Кадошского маяка. Там будет девочка в инвалидном кресле – нет, не будет никакого инвалидного кресла, а будет вместо ног серебристый русалочий хвост, гибкий и прекрасный; и будет другая девочка, которая раньше плохо говорила и плохо различала предметы, читать псалмы Давида. И другие дети, чьих имен мы не произнесем и не вспомним.
Мы пойдем туда. А там – как знать? – может быть, и вернется к нам наш третий брат, что сейчас исчез среди ветвей? И мы его простим и нальем сладко пахнущий чай, давно уже приготовленный в кане. И он нас простит за то, что мало обращали внимания, мало играли, но теперь мы сыграем во все игры, которые только есть на свете: в жмурки и казаки-разбойники, в «пол-лава» и «чай-чай-выручай».
Но только нужно торопиться –
Ты, кажется, хотел пломбир, пап, вдруг говорит первая женщина, мешая мне идти к моему брату, а вторая смотрит, и я не понимаю, почему она смотрит, почему у нее вся шея и плечи в мелких точечках, почему яркая помада на губах стерлась и еще больше подчеркивает неровный контур, и самое главное – неужели ее нужно обнять, когда я не хочу никого обнимать, когда я думаю про отца?
Но только я не знаю, будет ли ждать нас – девочек и мальчиков, которых я вспомнил и перечислил, – наш отец.
Может ли быть такое, что мы потеряли его навсегда?
Нет, нет, потому что это было бы страшной, окончательной несправедливостью, а там, где маяк и море, не может быть такого окончательного. Просто нужно бежать быстрее, бежать и бежать, не останавливаясь, не задыхаясь, не чувствуя солнца, не ощущая горячего лба и ломоты в висках.
Впрочем, какая ломота?