Где-то в тайниках души у него все еще тлела робкая надежда. «Как-никак родное дитё, — старался думать Вареник. — Может, еще обойдется…» Но когда он опять увидал дочь, ее чужое и размалеванное лицо, похожее на лицо ярмарочной куклы, и эта последняя надежда оставила его.
— Пожалуйте к столу, папаша, — сказала ему дочь приветливо-равнодушным голосом.
И сейчас же повернулась, прислушиваясь к чему-то.
— Звонять, — сказала она мужу. — Пойди открой, Степа!
Комната стала наполняться гостями. Вареник не слышал, о чем говорили кругом, и словно застыл в углу на стуле, зажав по привычке в кулаке растрепанную бороду. Он очнулся только, когда в комнате неожиданно наступила тишина. Заложив за борт пиджака руку и другой опираясь на угол стола, Степан оглядывал гостей своими бегающими, ни на минуту не останавливающимися глазами.
— Дорогие товарищи! — сказал Степан. — По завету нашего мирового вождя, я, как отец младенца, должон вам изложить. Супруга наша Любовь Николаевна, разрешившись от беременности, захотела назвать дитё по-революционному. Отседа для нас партийная идеология: как его назвать? — Степан надул щеки. Глаза его блаженно закрылись, и весь он теперь раскачивался из стороны в сторону, упиваясь собственной речью. — Как же его назвать, спросю я вас, товарищи? — И, выдержав паузу, неожиданно воскликнул: — Марксом назвать!
— Правильно! — послышалось в ответ. — Верно, Степан Парамоныч!
Вареник приподнял голову и в упор посмотрел на зятя.
— Конешно, — сказал Степан, — есть и посейчас субъекты противу мине. — Он скосил глаза в сторону Вареника. — Есть и посейчас такие прогнившие наскрозь приспешники буржуазии, которым это все равно, что ежели, скажем, черту дать ладану понюхать.
Вокруг шумно засмеялись.
— А только таким паразитам, — почти взвизгнул Степан, — одно наше слово: руки прочь от завоеваний Октября! Катитесь колбасой! И вместе с вашими руками!
— Правильно! Верно! — опять раздалось в ответ.
Степан сел. Тогда поднялся Вареник. Он хотел говорить, но в горле у него словно застрял какой-то колючий ком и царапал там, и щекотал, вызывая на глаза слезы. Вареник видел одно лицо в гуще расплывчатых и неясных пятен, одно лицо, ненавистное ему, как лицо дьявола, усмехающееся в рыжие усы.
— Ты… — хрипло сказал, наконец, Вареник, впиваясь пальцами в лакированную спинку стула. — Ты это про мине? Ты… ты…
Он захлебнулся в мучительно стыдном старческом рыдании. Потом он бросился к дверям, опрокидывая по пути стулья. Он шел, как слепой, сбрасывая дверные крючки и спотыкаясь на каждом шагу, пока, наконец, не выбрался на улицу. Так он прошел несколько кварталов почти в беспамятстве. Желтые листья кружились в воздухе. Густая толпа, выдвинувшаяся далеко на середину улицы, преградила Варенику дорогу. Люди гудели, как пчелы.
— Не лезь вперед! — окликнула его какая-то старуха. — Ишь шустрый! В очередь становись, дед!
— Не бойся, всем хватит хлеба, — отозвалось из середины толпы. — Вчерашний пустили в продажу.
— Вчерашний? Опять, значит, с овсом пополам?
Вареник остановился. Несколько секунд он молча смотрел на толпу.
— Дармоеды, — сказал он вдруг, словно отвечая самому себе и прислушиваясь к собственному голосу.
Толпа насторожилась.
— Дармоеды! — настойчиво и уже громко повторил Вареник. — Вся ихняя коммуна.
Он задумался, как бы подбирая слова.
— По шапке их надо отседа к чертовой матери! — закричал он неожиданно на всю улицу. — Как гадюк, передушить!
В толпе пробежал ветер.
— Иди, иди, дед, — толкнул его кто-то в спину. — Еще арестуют тебя за такие слова.
Вареник тупо уставился на говорившего и, постояв некоторое время молча, послушно побрел в сторону. Он не помнил, как очутился потом на станции, как взял билет, и только у самого дома на следующий день утром вдруг очнулся, и все вокруг показалось ему безрадостным и постылым.
В тот год зима наступила ранняя. В сентябре уже потянули гуси, наполнив ночи тревожным гоготаньем. Днепр почернел, съежился, отступил от берегов и как изголодавшийся зверь стал жадно глотать первые замелькавшие в воздухе снежинки. В октябре выпал глубокий снег. По обмерзшим дорогам сидели хохлатые жаворонки, словно вдавленные в землю. Грачи избороздили поле тысячами гусарских шпор. Но в горнице Вареника даже по вечерам было светло, и в окнах цвели серебряные розы.
«Это он про мине тогда, — думал Вареник. — Про мине, душегуб! Есть, говорит, и посейчас такие паразиты…».
Мысль его неустанно возвращалась к зятю. Иногда он вскакивал с постели, шел к окну и соскребывал ногтем мраморный налет мороза. Сквозь узкую, быстро запотевавшую щель он видел белый двор, обнесенный редким плетнем, и старую вербу, вздымавшую к небу кривые сучья. Дальше в темноте шумела река, и молодой месяц лимонной коркой качался в волнах. Варенику чудилось, что из мрака на него глядит усмехающееся лицо Степана и что это не ветер шумит за окном, а смеются Степановы гости, как в тот день на крестинах…
— Ого-го-го! — кричало снаружи. — Ага-га!..
Старая верба грозила кому-то кулаками. Вареник отскакивал от окна и, закрыв лицо ладонями, садился на постель.