Прислушался. Ровный, гудящий звук доносился словно из созвездия Кассиопеи. Жизнь в мое отсутствие, как ни странно, продолжалась, но я был не в претензии. Мне еще только предстояло занять в ней свое место, и спешить с этим я не собирался. Хорошо новорожденному, думал я, ощущая свое распростертое на простыне тело, ему дается время адаптироваться, мне на такую милость рассчитывать не приходилось. Стоит ребенку появиться на свет, как к нему слетает дежурный серафим, проводит над лицом младенца ладонью, и тот забывает все и начинает жить с чистого листа. А что забывать — имеется. Ученые выяснили, дети в утробе матери видят сны. Я бы тоже не отказался вымарать кое-что из памяти жирным фломастером, только кто ж ко мне прилетит? Разве что дворник с метлой, проведет заскорузлой ладонью над небритой физиономией и, дыхнув свежим перегаром, даст пинок под зад: хватит валяться, вставай, в книгах пишут, жизнь прекрасна.
Но полно развлекать себя прибаутками! Пора было скрепя сердце принять действительность такой, какая она есть, и я приготовился это сделать, как вдруг различил в звенящей тишине шаги. Это заставило меня повременить. Вернуться в жизнь я всегда успею, не стоило упускать шанс узнать, что вокруг происходит. Человек, судя по всему, шел энергично, но припадал, похоже, на ногу. Я весь обратился в слух.
Тихо скрипнула дверь, шаги приблизились. Дыхание вошедшего было прерывистым. Где-то совсем рядом, вставая, отодвинули стул. Приятный мужской голос, каким романсы под гитару петь, тихо спросил:
— Как он?..
Я вспомнил все. Разряд дефибриллятора был детской шалостью в сравнении с моим потрясением. Сердце оборвалось. Трудно было придумать что-то более жестокое, чтобы вернуть меня в сознание, если бы я в нем не находился. Вопрос доктора предназначался сидевшей в изголовье кровати законной Любке! С плотно сомкнутыми веками я видел происходящее так же ясно, как если бы участвовал в их разговоре. Вспомнил, как, сжимая в руке револьвер, смотрел себе в глаза, каким мягким и податливым был под пальцем курок. В памяти всплыли слова Джинджера о двух возможных исходах покушения… Первый сценарий! Реализовался первый сценарий, в моей жизни все осталось неизменным! В ней были Нергаль и Морт, был написанный Кларой гримасничающий портрет, не было в ней только Вареньки. Не заметив выстрела, мир вернулся на круги своя. Мне стало так плохо, как только может быть на белом свете человеку. Будь ты проклят, причинно-следственный мир, не выпускающий из своих удушающих объятий! И без того небогатая смыслом жизнь потеряла его окончательно.
Звук голоса законной Любки звучал для меня реквиемом:
— Без изменений, док, — сказала она, не утруждая себя необходимостью говорить шепотом, и повторила: — Без изменений!
Ницше похоронил бога, я хоронил свою надежду. Она умерла последней, покинув меня, как покидает погружающийся в пучину корабль капитан. Не было нужды открывать глаза, чтобы представить себе мир, в который мне предстояло возвращаться. Разве может он, тоже вроде бы белый, сравниться с ослепительной белизной ничто? Облупившаяся побелка стен палаты, белые когда-то, обшарпанные коридоры с сестричками в застиранно-белых халатах. Выкрашенная белой краской, пожелтевшая от дыма курилка, помутневший белый кафель туалета, куда с упорством маньяка волокут свои старчески-белые тела те, кого не успели накрыть белым саваном. Почему я должен смотреть на этот паноптикум? Потому, что белый цвет на Востоке — цвет скорби? Или из принадлежности своей к белым воронам, родственницам по жизни обитающих там белых слонов? Устав от насмешек, и те и другие кончают белой горячкой. Да и цвета белого в природе не существует, им надо уметь наслаждаться. Будь я художником, работал бы белой краской по белому, чтобы, глядя на мои полотна, каждый видел свое. Написал бы на зависть Малевичу белый квадрат, Казимиру на это таланта не хватило. Нет и еще раз нет, я не хочу возвращаться в тоскливый серый мир, мне не сделать его кипельно-белым!
Законная Любка между тем замечанием о моей безрадостной судьбе не ограничилась. Поправив отработанным движением прическу, пожаловалась:
— Бредит! Принимает меня за другую…
Я представил себе ее лицо, на нем блуждала неопределенная улыбочка. Слишком хорошо я знал Любку, чтобы не видеть ее в любых ракурсах и при любом освещении. Сохранились и тактильные ощущения, куда же от них денешься. Поднятие руки выгодно подчеркивало линию груди, хотя, возможно, оно было бессознательным. Как и многое из того, что она делала и говорила. Грудь же, надо отдать должное, и без того заслуживала внимания. После десяти лет в браке все мы родственники, так что по-родственному я ее прекрасно понимал и готов был простить легкий флирт у одра готовящегося склеить ласты мужа. Ей надо заниматься устройством личной жизни, а тут такая незадача! И ведь не бросишь бедолагу, люди осудят. Жизнь пролетает, как фанера над Парижем, вот и приходится совмещать приятное с полезным. Тем более что глаз у доктора играет, мужичок в расцвете сил, не беда, что хроменький…