— Я все вспоминаю жизнь в Аратикуме, наше детство, отца с матерью, наши несчастья, думаю о судьбе нашей семьи. Видишь, кангасо не совсем убил во мне душу. Я хорошо знаю, что все потеряно, даже не могу больше петь. Да, братишка, все прошло, все кончено. Но вот сейчас я сам не знаю, что творится со мной. Я весь холодею, но не подумай, что это слабость или боязнь смерти. Нет, совсем нет. Умереть я уже мог много раз. Нет, это не страх смерти. Это на что-то похоже, а на что — сам не знаю. Когда я был с Апарисио в каатинге, со мной иногда происходило то же самое. Вот был такой случай: однажды наш отряд расположился под умбураной, чтобы переждать, пока спадет жара. Я улегся на сухих листьях. Даже зверюшки сертана разбежались из этого пекла. Не слышно было пения птиц, вся каатинга словно звенела от палящего солнца. И тогда, братишка, это нашло на меня, я весь трясся как в лихорадке. Сердце билось сильнее, и мне хотелось одного: петь во весь голос, на весь мир свою песню, но она была погребена где-то в глубине души. Мне хотелось петь, и я не мог. Хотелось почувствовать боль своего тела, как в прошлые времена, и я не мог. Ах, Бентиньо, ты не знаешь, что значит так страдать! Когда пуля солдата свалила меня на землю, я почти ничего не чувствовал. Только хотелось пить, очень хотелось пить. А тут я так страдал, что доходил до отчаяния. Я зарывался головой в землю, чтобы парни не заметили по моему лицу, что со мной творится. Земля была горячая, и я ворочался с боку на бок. Она была горячее, чем солнце в полдень. Не скрою, Бентиньо, я плакал, и земля становилась влажной от слез. Я боялся, что Апарисио увидит меня в таком состоянии, а брат Апарисио не смеет быть слабым. Но я не думаю, что это была слабость, нет. Слабый бежит от пули, кинжала, а я не бежал. Скажу тебе, я бросался в самый жаркий бой, даже не сознавая, что делаю.