Инга была очень ценным сотрудником: его рабочее настроение она чуяла, как гончая – дичь. Вопрос был в том, чтобы не переступить черту. Изучение потенциального покупателя – вот задача, а не болтовня о Лаокооне. Хотя разговор с ребенком внезапно доставил Максу смутное удовольствие.
Нельзя, сказал кто-то темный, холодный внутри него. Ты потеряешь достоинство, если черта будет перейдена. Ты нарушишь границы, которые никогда нельзя нарушать. Все равно этих людей в твоем мире не будет, они живут так, как хотят, и не помешают жить тебе. Сделай то, что необходимо, но не смей позволять себе… расклеиваться, слюнтяй. Это стыдно, это недопустимо. Гипертрофированными чувствами обладают те, у кого нет ничего другого, – а у тебя есть и всегда было, тебе не нужны искусственные заменители.
– Идем, – сказал Макс, – я хочу посмотреть капеллу.
5
Можно, думается мне, полагать истинным, что судьба распоряжается половиной наших поступков, но управлять другой половиной или около того она предоставляет нам самим.
В Сикстинской капелле было сумрачно, свет еле пробивался через узкие окна, но народу было – не протолкнуться. Стоял ровный гул (громко общаться здесь запрещалось), и, несмотря на то, что здесь также возбранялось снимать, многие расхаживали с телефонами и фотоаппаратами. Кто-то наглел до такой степени, что использовал вспышку. Турист – зверь неукротимый, мрачно подумала Инга. Хорошо хоть, в капелле находилось достаточно много служителей, которые вежливо, но непреклонно выпроваживали нарушителей.
Однако вся земная суета отступала, стоило поднять взгляд…
Сикстинская капелла. Ее знают все – но даже самые красочные изображения не передают того, чем она является на самом деле. И смысл не в том, что она замолена до предела, что в печальные дни после смерти Папы здесь собираются кардиналы, а народ на площади Святого Петра ждет белого дыма из трубы, – а в том, в какое чудо можно превратить обычную домовую церковь.
Инга была тут в третий раз. Она забыла обо всем: о Максе, которого нужно правильно выгуливать, о голосе Анны в наушнике, продолжавшей негромко рассказывать, о туристах с их фотоаппаратами и телефонами. Она запрокинула голову и смотрела, как Господь с Адамом тянут друг к другу руки, и остальные фрески, как бы ни были они хороши, отодвигаются в тень. И изгнание из рая, и толстощекие ангелы меркнут рядом с этим движением: Бог создал Адама, только-только отвел свою руку от его руки, и Адам лежит, еще не понимающий, еще глядящий светло и прямо на своего Господа, еще не знающий, что его ждет впереди.
Неизвестно, все ли было так (а скорее всего и не было). Но Микеланджело вписал это движение во фреску – и она осталась здесь, изумительная, словно перенесенная из неизведанных времен, и даже немного потускневшие краски не могли умалить ее величия. Инга представила, как Микеланджело писал ее: один, в темной капелле, выгнав всех отсюда, чтоб не мешали; он водил кистью по потолку, и иногда краска капала в глаза. Микеланджело останавливался, ругался, тер веки, долго моргал. Чадило и плясало от сквозняков пламя в масляных плошках. Рука Адама, только-только обретающая плоть, тянулась к пустому месту, где позже окажется Бог.
Микеланджело стоял на изобретенных им же «летящих» лесах, которые не мешали проведению служб в капелле; дерево скрипело, помосты немного дрожали, завораживала пустота под ногами: грохнешься – костей не соберешь. Фигуры танцевали перед глазами, но он видел, видел уже, что и как у него получится, несмотря на злопыхателей, несмотря на плесень, которая сожрала первый вариант фресок, и их пришлось сбить. Микеланджело стоял, краска капала на него, плошки шипели, как змеи, и это было то, ради чего стоило жить.