Капитан Михалис какое-то время молчал. В ушах звучали слова племянника, а перед глазами высился могучий каменный дуб и у его подножия такое же могучее тело в луже крови.
– Все, хватит причитать! – гаркнул он на племянника. – Раскис, как баба! Езжай домой, пока крепостные ворота не закрыли. Скажи, пусть без меня не хоронят.
Он зашел в лавку, отослал Харитоса с глаз долой, потом ударил кулаком по скамейке, разбив ее в щепки, и рухнул на бухту канатов. Опять перед мысленным взором возник брат Манусакас, прислонившийся к блестящему стволу каменного дуба, только на этот раз не мертвый, не окровавленный, а пьяный, вовсю горланящий песню про Московита.
Капитан Михалис тряхнул головой и встал. Слава Богу, теперь он знает, что ему делать. Запер лавку, ключ спрятал за пояс и пошел, но не по Широкой, а дворами и переулками. Миновал греческий квартал и очутился в турецком. Сестры Блаженные еще не заступили на пост за дверью, и он прошел незамеченным. У зеленых ворот остановился, задержал взгляд на маленьком балконе с частой решеткой… Но тут же с гневом отвел глаза: в такую минуту не позорно ли думать о женщинах?! Мысленно он уже коршуном обрушился на голову Нури, клевал ему глаза и мозги.
Его вдруг охватило странное, нечеловеческое спокойствие. Нечистые мысли улетучились из головы, лицо просветлело, ноздри уже не ощущали аромат мускуса, а вдыхали запах пота, присущий здоровому мужскому телу, избавившемуся от непонятных томлений.
– Манусакас, брат мой… Манусакас… – прошептал Михалис и, круто повернувшись, пошел домой.
Наступила ночь. Грустный серп луны повис на краю небосклона. В Ай-Яннисе один за другим гасли в домах светильники. Только в доме Манусакаса дверь была распахнута настежь. Внутри горели лампады, а посреди большой комнаты лежал сам хозяин – обмытый вином, в саване, с восковым крестом на губах и крошечной иконой Христа Спасителя в сложенных крест-накрест руках. Остекленевшие глаза так и остались раскрытыми: пока веки были теплые, не успели закрыть, а теперь они одеревенели.
С рассветом печально зазвонили колокола в деревенской церкви; на погребение собирались родственники и друзья. Из Ай-Янниса, из Петрокефало, со всех окрестных деревень шли христиане проститься с Манусакасом.
Припав к телу мужа, голосила Христина. Вдовы, матери, лишившиеся сыновей, при виде ее горя вспоминали свое, распускали волосы, начинали надрывно причитать. Капитан Сифакас пешком пришел из Петрофекало, весь обвешенный оружием – старинные пистолеты, длинный кинжал с белой рукояткой, тяжелый бердыш, отцовское наследство, – будто на войну собрался. Сначала стал у порога как вкопанный, потом приблизился к мертвецу, обхватил его ручищами.
– Эх, Манусакас, поторопился ты малость. Моя была очередь! Ну, с Богом! Низкий поклон от меня загробному миру. Скажи там, что я не задержусь.
Поле этого Сифакас уселся на пороге и долго смотрел в одну точку. Наконец с сухими глазами встал и потащился обратно в свою деревню.
Плач постепенно стихал: люди устали от слез. С наступлением темноты разбрелись по домам: у живых свои заботы, завтра на пустой желудок да без сна не много наработаешь. Чужая беда есть чужая беда, как ни жаль соседа, а в глубине души даже радостно, что тебя обошла она стороной. В доме Манусакаса осталось только трое: брат Фануриос, кум Стратис да близкий друг Патазмос. Стратис – широкоплечий стройный красавец тридцати пяти лет, с курчавой бородой – происходил из знатного рода. Он был нездешний, из Кисамоса, но однажды случайно оказался на празднике Панагии Крусталеньи в Ласифи, и там судьба расставила ему западню. Западней этой была плясунья из Ай-Янниса. Влюбился Стратис не на шутку и, долго не мешкая, сыграл свадьбу. Манусакаса пригласили кумом, а через девять месяцев он крестил их первенца. Так и породнились. А Патазмос, тот был размазня и какой-то порченый – кроме как на лире играть, ни на что не годен. Девятый сын в семье, последыш – на склоне лет, видать, ни у кого дети не удаются. Правда, на язык остер, тут уж ему равных не было: как заведет на святки припевки – всех переберет по косточкам. Боязно становилось мужчинам и женщинам, когда он с лирой на коленях садился в круг и обводил всех своими пронзительными глазами. Патазмос был до сих пор холост – свободная птица! Где свадьба, крестины или другой какой праздник – он тут как тут. И все старались ему угодить, чтоб, не дай Бог, не высмеял в своих куплетах. В народе его звали Занозой, Змеиным Жалом, а то и Вельзевулом.