Дискуссия оборвалась. Пытаясь в очередной раз собраться с мыслями, Рубахин обратил внимание, что Белояр ни на минуту не расставался со своим свитком. И даже за трапезой он постоянно заглядывал в него, что-то там помечал роскошным лебединым пером, разматывая и снова сматывая желтоватый пергамент. Лицо его при этом постоянно менялось, отражая мгновениями боль и безысходность. Вот и опять Василию показалось, что глаза Белояра переполнены скорбью.
А может, это была просто игра света и тени от пляшущих в камине языков пламени…
5. Матвей Уринович
Между тем, меченосец куда-то незаметно исчез. Его брат вернулся за свой письменный стол, а Василий, потоптавшись на месте, снова расположился в кресле напротив.
Неожиданный глухой треск, напоминающий известный неприличный звук, заставил их повернуть головы в сторону колоннады.
Раздался мягкий шлепок – на полу неподалёку распласталась чья-то упитанная фигура в нижнем белье. Упавший задёргался, подтягивая по себя конечности, затем по-лягушачьи уселся на корточки и застыл. Глаза на его пухлом, заросшем черной щетиной лице вылезали из орбит от ужаса и изумления.
Рассмотрев, наконец, величественную фигуру Белояра за столом, толстячок принялся отчаянно креститься трясущейся рукой, а потом пал ниц и снова замер.
Рубахин его хорошо понимал.
– Матвей Анатольевич Уринович! – вполголоса произнёс Белояр, кивая в сторону нового гостя. – Тот самый «Мэ Громов», так ярко описавший в газете твой конфуз с таблетками.
В глазах его появились озорные искорки, и он возгласил густым торжественным баритоном:
– Встань, раб божий Матвей!
Голос прокатился по колоннаде многократным эхом, а человечек на полу скукожился чуть ли не до размеров ежа.
У Василия и самого побежали по спине мурашки от этого голоса, но всю торжественность момента перекрыл и разрушил звериный рык Чернояра, донёсшийся слева из мрака:
– Встать, мерзкая скотина, когда тебе приказывают!
Последующее действо, разыгранное меченосцем, было достойно лучших актёров всех времён и народов.
Человек на полу подпрыгнул, встал на ноги и вытянулся в струнку. Он даже голову налево повернул, как по команде «Равняйсь!».
Выступивший на свет Чернояр был великолепен и ужасен: сияющий золотой венец на лбу, ослепительно белая туника до колен, отделанная по вороту, рукавам и подолу пурпурным узором, за спиной – отливающие перламутром могучие крылья. Крыльев было почему-то шесть – по три за каждым плечом.
Снизу его наряд дополняли синие, с пузырями на коленках, трёхполосные штаны «а ля Адидас», надетые под тунику, и завершали картину растоптанные грязные кроссовки того же «Адидаса».
Из десницы в шуйцу и обратно перелетала у Чернояра деревянная бейсбольная бита.
– Ну что, пачкун бумажный! – грозно провозгласил он. – Осуждён ты еси за многая лжесвидетельства твоя и прочая пакости!
Трепещущий Матвей – на грани обморока.
– Я и есть твой шестикрылый серафим! – продолжает Чернояр, явно довольный производимым впечатлением. – Как там у тебя над столом написано, аспид ядовитый? Что написано, я спрашиваю?
– «Глаголом жги сердца людей…» – шлёпает непослушными губами Мотя.
Точный удар биты по поджилкам обрушил Уриновича на колени.
Рубахин обернулся на Белояра, но тот отрицательно покачал головой:
– Мне его не остановить! – вполголоса сообщил он Василию. – Понесло брата!
И равнодушно добавил:
– К тому же действует он, как видишь, по библейским канонам. Святые отцы инквизиторы и похуже чего вытворяли…
Чернояр, тем временем, направился к камину, загрёб широченной ладонью целую груду краснеющих углей, и вернулся к жертве, декламируя на ходу бессмертные пушкинские строки:
На этих словах кровожадный чтец замялся, с сомнением посмотрел на волосатую грудь обезумевшего Моти и вдруг, резко оттянув резинку его трусов, высыпал туда свои угли.
Резко запахло палёной шерстью, но тут же послышалось характерное шипение, и из трусов повалил пар…
– Тьфу ты, погань! – изумлённо и растерянно воскликнул грозный палач. – Ну, и что вы мне прикажете с ним делать? Я же хотел ещё и язык его вырвать, грешный и лукавый!
Он брезгливо отшвырнул от себя обмякшую тушку несостоявшегося пророка, и она студнем затряслась на чёрном зеркале пола.
Почти детское выражение возмущения и обиды на лице Чернояра резко контрастировало с зияющей чернотой его глаз.
– Нет, это же надо такую наглость удумать – «Громов»! – возмущался он. – То бишь, – Грома сын, что ли?
Белояр сухо рассмеялся:
– Оставь его, брат! – сказал он, помечая что-то росчерком в своём свитке. – Он уже всё понял и запомнил. Успокойся и отдыхай!
Глядя на жалкое тело, распростёртое поодаль, Рубахин решается, наконец, спросить о том, что беспокоит его изначально:
– Он что, тоже умер?