Обменявшись громкими прощальными словами, небольшая толпа разошлась; машины отъехали с легким шумом моторов в направлении Бруннспаркена, солдаты и девицы, матросы и жандармы рассеялись по площади, смеясь и перекликаясь. Вестманн, де Фокса и я направились к посольству Швеции, обернувшись взглянуть на двух часовых по бокам президентских дверей и на кровавое пятно, исчезавшее потихоньку под снежной поземкой.
Мы снова уселись перед камином в библиотеке, покуривая и попивая в тишине. Слышался отрывистый собачий лай – голос печали, почти человеческий голос, придававший светлой ночи и подсвеченному сияющим снежным пламенем ясному небу теплое, полнокровное ощущение. Это был единственный живой и близкий голос в ледяном молчании призрачной ночи; сердце забилось сильнее. Ветер доносил треск заледенелого моря. Березовые дрова трещали в камине, алые отблески пламени метались по стенам, по золоченым корешкам книг, по мраморным бюстам королей Швеции, выстроившихся вдоль дубового цоколя библиотеки. Я думал о старых карельских иконах, где ад изображен не очищающим пламенем, а глыбами льда с закованными в нем грешниками. Слабо долетал собачий лай, наверное, с борта заточенного во льду у острова Суоменлинна парусника.
И тогда я рассказал о собаках Украины, о днепровских «красных собаках».
После многодневных дождей топкое море черной украинской грязи медленно разливалось до горизонта. В осеннем разливе грязь неторопливо вздувалась забродившей хлебной квашней. С безбрежной равнины вместе с ветром долетал ее запах, насыщенный запахами несжатой, оставленной гнить на корню пшеницы и сладким, усталым ароматом подсолнечника. Из черного зрачка подсолнуха по одному выпадали семечки, по одной опадали длинные желтые ресницы вокруг большого круглого глаза, теперь белого и пустого, как глаз слепца.
С передовой возвращались немецкие солдаты; добравшись до деревенской площади, они молча швыряли на землю винтовки. Покрытые с головы до пят черной грязью, заросшие многодневной щетиной люди с запавшими, как у подсолнухов, ставшими белыми и потухшими глазами. Офицеры смотрели на солдат, на брошенные на землю винтовки и молчали.
Пожалуй, победная война кончилась, начиналась война на проигрыш, начиналась молниеносная тридцатилетняя война, и колонны русских пленных становились все реже, солдаты конвоя не шагали больше с винтовками на плече, болтая между собой и смеясь, а плотно замыкали колонну с боков, кричали хриплыми голосами, направив на пленных черный, блестящий зрачок автомата. Бледные, истощенные пленные тащились по грязи голодные и бессонные; женщины, старики и дети смотрели на них полными слез глазами, тихо говорили «ничего, ничего», у них не было больше ничего – ни куска хлеба, ни стакана молока, – немцы унесли все, пограбили все; ничего, ничего. «Ничего, дорогая, ничего. Все равно, все равно», – отвечали пленные. Колонна без остановки проходила село под дождем под отчаянное четкое «все равно, все равно, все равно», утопая в океане черной грязи.