— Жив еще старый пес, а как оклемается, посадить его на кол, да чтобы мучился поболе, острие бараньим салом не мазать. Гойда, — махнул он рукой своему подручному Федьке Сипатому и, ни на кого не глядя, пошел из мыльни вон — станом высок, из себя строен да широкоплеч изрядно.
Хорошо жил боярин Овчина-Оболенский, добротно. В брусяной избе имелась изразцовая лежанка, вдоль увешанных драгоценным оружием стен стояли длинные дубовые лавки, а полки были украшены золотой и серебряной посудой. Однако даже не на лепоту эту уставились опричники, а на дочь боярскую, что хороша была неописуемо. Лазоревый аксамитовый летник при яхонтовых пуговицах не скрывал высоту девичьей груди, темно-русая коса спускалась до подколенок, а на ногах блестели золотым узором сафьяновые сапожки. Такова была Алена Борисовна в свои семнадцать девичьих годков, однако как там сказано в Писании?
«Да ответят дети за грехи отцов своих». Ухватисто сорвали опричники все одежды с дочери боярской и, разложив ее в срамном виде на столе, крепко привязали осилами руки к дубовым подставам. От стыда и бесчестия зарыдала в голос Алена Борисовна, все прекрасное тело ее начало содрогаться, пытаясь избавиться от пут, и на мгновение Хованскому сделалось жаль ее. Однако тут же ему вспомнилась мудрость. Что есть жена? Глазами блистающа, всеми членами играюща и этим плоть мужеску уязвляюща. Сосуд греховный, сковорода бесовская, соблазн адский.
А потому улыбнулся тут зловеще начальный человек опричный и покрыл дочь боярскую, а она, потеряв то, чего уже не вернуть вовеки, закричала пронзительно, убиваясь по первинкам своим. Наконец, захрипев, Хованский свое семя излил, подтянул штаны и, оглядев распятое женское тело, выкрикнул бешено:
— Бей.
Плюнул в ладонь Федька Сипатый, свистнула плеть-вощага, и сразу же красные полосы отпечатались на груди да на чреслах Алены Борисовны. Кричала она, как молочный поросенок, коего режут тупым засапожником. После полусотни ударов дочь боярская неподвижно вытянулась, и, развязав, отливали ее водой, покуда не очухалась. Зачиналась самая потеха.
Густо рассыпав соль по столу, положили Алену Борисовну спиною кверху, и, когда она сердешная начала извиваться, аки уж на сковородке горячей, Федька-то Сипатый принялся хлестать ее не шутейно уже, с каждым взмахом не кожи ошметки, а клочья нежной девичьей плоти разлетались по всем сторонам, и истошные женские стоны скоро иссякли: дочь боярская от стыда и мученья преставилась.
— А хороша была девка! — Хованский, сам не ведая зачем, приподнял за косу поникшую бессильно голову и, взглянув на искаженное смертной мукой лицо жертвы своей, внезапно услышал в дальнем углу какое-то невнятное бормотанье:
— Кулла! Кулла! Ослепи Никитку Хованского, раздуй его утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы. Умори его скорее змеи-медяницы. — Дряхлая, беззубая мамка Васильевна, нянчившая еще самого Овчину-Оболенского, чертила клюкой в воздухе странные знаки.
Вытащив старую ведьму из-за печки, опричник швырнул ее невесомое, иссохшее тело на пол:
— За волшбу свою будешь по грудь в землю зарыта.
— Волны пенные, подымайтеся, тучи черные, собирайтеся! — Голос Васильевны внезапно сделался звонким, как у молодухи, и, исхитрившись, она ловко плюнула опричнику на носок сафьянового ярко-желтого сапога: — Будь же ты проклят, Никитка Хованский, и род твой, и дети твои с этого дня и вовеки веков! Бду, бду, бду!
— Собака! — Вжикнула выхваченная из ножен сабля, а была она у опричника работы не нашей, сарацинской, с елманью, и, развалив надвое бесплотное старушечье тело, он вытер о него оплеванный сапог. — Надо было сжечь тебя на медленном огне, карга старая, чтобы каркать неповадно было.
Между тем зарево над поместьем боярина Овчины-Оболенского начало бледнеть, уже лошади были навьючены знатной добычей, и, оставив мысль прибыть в первопрестольную к заутрене, Хованский вскочил на статного каракового жеребца:
— Ha-конь! Гойда!
Верстах в трех от Москвы стояла на заставе воинская стража. Крикнув бешено заспанному сторожевому, сдуру не разобравшему, кто едет:
— Раздвинься, страдник! — он еще издали услышал, как принялись малиново благовестить колокола храма Покрова Богоматери.
«Господи Исусе Христе, помилуй мя, грешного». — Опричник осенил себя крестом трепетно — очень уж не хотелось лизать ему сковороды в аду, — и, казалось, спаситель внял Никитке Хованскому. Когда тот с поплечниками переехал через Москву-реку по зыбкому, такому живому, что кони замочили копыта, мосту, первым повстречался ему человек странный, босой, одетый, не глядя на утреннюю сырость, в одну только полотняную рубаху. Редкие сальные волосы висли сосульками по плечам его, по жидкой, раздвинутой детской улыбкой бороденке сочился слюнявый ручеек, а в руках божий человек держал грязную рубашку.
— Куда бежишь, преподобный? На, помолись за меня, Вася. — В другорядь перекрестившись, Хованский щедро отсыпал юродивому серебра.