Более того, преступник производит полицию и уголовное судопроизводство, констеблей, судей, палачей, присяжных, и т. д., и все это разные деловые отрасли, которые в равной мере порождают многие категории общественного разделения труда, развивают разные способности человеческого духа, создают новые потребности и новые способы удовлетворения их. Одна лишь пытка дала толчок самым своеобразным изобретениям и привлекла много почтенных ремесленников для производства этих инструментов.
Преступник производит впечатление, отчасти моральное и трагическое, в зависимости оттого, каково было преступление, и таким образом осуществляет «служение», пробуждая в обществе нравственные или эстетические чувства. Он порождает не только книги по уголовному праву, не только уголовный кодекс и законодателей в данной сфере вместе с ним, но и также искусство, беллетристику, романы и даже трагедии, и не только «Разбойника» Шиллера, или «Вину» Мюллера, но также и «Эдипа», и «Ричада III». Если бы он писал в настоящее время, то мог бы добавить, что без преступника не было бы ни Пуаро, ни Мегрэ, ни Тони Сопрано, ни даже Джеймса Бонда. Преступник разрушает монотонность и повседневную безопасность буржуазной жизни. И в этом смысле он хранит ее от застоя и дает ей возможность подняться к тревожному напряжению и живости, без которых притупляется даже азарт соперничества…
Вклад преступника в развитие производительной силы можно показать в деталях. Разве замки могли бы достичь той меры отличного качества, если бы не было воров? Разве изготовление денежных купюр могло бы стать настолько совершенным, если бы не было фальшивомонетчиков?.. И если оставить сферу личных преступлений, разве возник бы когда-нибудь мировой рынок, если бы не государственные преступления? А действительно, возникло бы когда-нибудь государство? И не было ли Древо Греха в то же время тем Древом Знания еще со времен Адама?
Как сказал Эдмунд Вильсон, это достойно сравнении со скромным предложением Свифта об избавлении от нищеты в Ирландии: он предлагал убеждать голодающих съедать своих лишних детей.
В конечном итоге, однако, даже Вильсон здесь теряется. Уже через несколько страниц после похвал в адрес острой психологической проницательности Маркса и вознесения его до пантеона гениев сатиры он протестует против «грубости той психологической мотивации, которая лежит в основе мировоззрения Маркса». Ученый выражает недовольство тем, что теория, предложенная в «Капитале», «просто, подобно диалектике, является творением метафизика, который никогда прежде не отрекался от экономиста внутри себя». Это очень похоже на те немецкие рецензии на I том, которые обвиняли Маркса в «гегельянской софистике» — обвинение, которое он был рад принять, признаваясь, что в «Капитале» слегка кокетничал с гегелевским методом выражения. Эти диалектические попытки флирта, так задевшие Эдмунда Вильсона, являются частью той же иронии, которой он так восхищался: оба метода опрокидывают вверх дном очевидную реальность, чтобы обнажить ее скрытые тайны. Как прокомментировал это в одной из своих лекций в 1984 году американский философ Роберт Пол Вулф: «Это странный вид комплимента, однако, — назвать писателя величайшим в иронии после Свифта, а затем объявить его наиболее серьезный интеллектуальный труд сумасшедшей метафизикой».