«Мы приехали в Нью-Йорк затемно, и мне показалось, что я попал в один из кругов Дантова ада… высоко над головой гремят железные дороги, на тебя несутся сотни трамваев, оглушительно звеня колоколами, со всех сторон стоит ужасный шум; самое страшное в нем — это вой сирен, доносящийся со всех пароходов, идущих по реке… каждый из них сияет россыпью электрических огней — не для того, чтобы осветить вам пространство, а для того, чтобы привлечь вас рекламой, а следовательно, ослепляя, оглушая и пугая вас — таков вкратце облик города, населенного самой шумной толпой людей в мире; все они похожи на крупье, уволенных из Монте-Карло».
И все же Энгельс говорит:
«В американцах живут задатки великой нации, они — народ, который никогда не знал феодализма. Они много пострадали — но по своей собственной вине… Но когда они что-то делают — они делают это до конца» {56}.
Когда путешественники вернулись домой, Эвелинга, казалось, вовсе не тронуло то, что в Америке он не добился ни малейшего признания, — и он быстро забылся в круговороте событий Вест-Энда. Тем временем Тусси имела дело совсем с другой частью города, с собственным лондонским «Адом»…
Во второй половине XIX столетия выросшая стена высоких домов визуально разделила восточную и западную части города. Появление офисных зданий — феномен Викторианской эпохи. Еще перед Всемирной выставкой 1851 года казалось безумием, чтобы такому количеству людей пришлось работать исключительно с бумагами. Однако капитализм рос и расширялся — и вместе с ним формировалась новая социальная общность, которую однажды назовут «белые воротнички». Громадные здания лондонского Сити — финансового центра столицы и всей империи, где деньги беспрерывно совершали свой оборот, переходя из бизнеса в бизнес и ни разу не становясь наличными — словно воздвигли четкий барьер между теми, кто имел все — и неимущими. Первые занимали западную часть города (Белгравия и Мейфэр даже были огорожены), вторые — восточную {57}.
Ист-Энд всегда был в несколько раз беднее даже знаменитого Сохо, где происходила хоть какая-то жизнь, и бедные смешивались с обеспеченными, где можно было найти развлечения и даже некоторый блеск. Однако про бедняков Ист-Энда можно смело сказать: они никогда не смешивались с богатыми, потому что работали на них…
Район был бедным и тесным. Дома были приземистыми, и это впечатление усиливалось, потому что из высившихся над ними фабричных труб вечно валил черный смрадный дым, смешанный с пеплом и сажей {58}. Восходит ли солнце? Садится ли оно? Это вполне могло вызывать сомнения в районах Уайтчепел, Бетнал-Грин и Лаймхаус. В этом аду небо имело всего два оттенка — буро-коричневый от угольной пыли, или грязно-серый — ранним утром, до того как разожгут печи и камины. Родились даже новые обозначения этой непрозрачности, вечной полутьмы — например «дни тьмы», когда смог настолько плотный, что нельзя увидеть вообще ничего в течение нескольких дней; немногим лучше его «высокий смог» — когда миазмы города поднимаются вверх, однако солнце все еще не может пробиться сквозь загрязненный до предела сырой воздух {59}.
Именно этот смог породил чудовище 1880-х годов — Джека-Потрошителя, судьба жертв которого никого не волновала. Никому на свете не было до них никакого дела.
За прошедшее десятилетие район пополнился большим количеством новых иммигрантов. Стало много китайцев — настолько, что в Лаймхаусе возник Чайна-таун, относительно процветавший за счет продажи опиума {60}. Однако те, кто окончательно изменил лицо Ист-Энда, прибыли из России, Пруссии, Литвы и Польши. Некоторые бежали от бедности, другие — от преследования властей. Среди убийц царя Александра II была еврейка — это спровоцировало прокатившиеся по всей России погромы и усиление антисемитских настроений; 5000 евреев было убито. Те, кто мог работать, те, у кого были связи — бежали. К 1880 году в Лондоне насчитывалось около 46 тысяч евреев, половина из них — рабочие или беднота {61}.
Тусси впервые отправилась в Ист-Энд, чтобы читать там лекции, но очень быстро изменила форму общения с его жителями и стала посещать беднейшие дома, которые вернее было бы назвать лачугами. В июне 1888 г. она писала Лауре:
«Я не могу описать тебе тот ужас, с которым сталкиваюсь здесь. Это настоящий ночной кошмар, от которого я не могу избавиться и проснуться. Я вижу его днем, он снится мне по ночам. Иногда я задумываюсь: как вообще можно жить, зная, что существует такое — страдание. Воспоминание об одной комнате преследует меня. Комната! Клетушка в подвале. В ней живет женщина. Она лежит на тонком тюфяке, набитом гнилой соломой, ее грудь наполовину изъедена раком. Она почти обнажена, лишь старый красный платок прикрывает ее грудь да лохмотья из старой парусины. Рядом с ней трехлетний ребенок, у нее еще четверо детей. Старшему 9 лет. И это всего лишь один жуткий пример из тысяч и тысяч других, подобных» {62}.