Я и впрямь закончил «Тауэрский холм» только накануне вечером. Последние четыре такта проигрыша оказались довольно сложными – требовались дальнейшие модуляции и более изощренный подход к мелодии, но мне они нравились, и казалось, что они тут уместны. Добрался я, если вы помните, до фа-мажорного септаккорда, который держался целый такт. Ну а во второй половине того такта я теперь добавил уменьшенный фа-диезный с небольшим связующим рисунком поверх, звучавшим так:
Это теперь уводило в соль минор (подхватывая тот, что был двумя тактами ранее), неожиданный си-бемоль минор, а затем – к сильному ля-бемоль мажору, из которого нисходящими терциями я быстро доходил до ре-бемоль. Оттуда очевидным ходом был ми-бемольный септаккорд, чтобы вернуться к началу пьесы, хотя, похоже, тут требовалось немного поддержки дополнительной гармонией для правой руки:
Мне нравились рисунки терций в предпоследнем такте этой части, и мне нравилось мимолетное ощущение полноты в четвертом, пока замирал на этом последнем аккорде перед тем, как вернуться к основной мелодии. Но, естественно, раз теперь пьеса завершена, она становилась открыта самым разным интерпретациям, и исполнитель не обязан был, в общем, следовать моему интонированию. Мне уже не терпелось услышать, что из нее сделает какой-нибудь другой пианист.
– У тебя бумага есть с собой? – спросил я Тони.
– Конечно.
Он всегда носил с собой тонкую кожаную папку, полную песенных партитур. Из нее теперь вынул чистый листок нотной бумаги и отдал мне вместе с ручкой. За несколько минут я ему все написал. Толкнул листок к нему по столу, и его темные смышленые глаза впились в запись, пробежали по ней, выделяя основные моменты и воссоздавая – в уме – звуковую картину общего воздействия.
– Очень интересно, – сказал он. – Вполне мило это сделано.
Он попробовал вернуть мне бумажку, но я его остановил:
– Ты сыграешь?
– Что, прямо сейчас?
– Да. Мне бы хотелось послушать.
Он задумался; а потом все-таки отдал мне листок:
– Нет. Сам сыграй.
Не будь я слегка пьян, а там – так мало народу, я б ни за что не решился. Помимо всего прочего, эту пьесу я никогда раньше не играл на настоящем фортепиано, только на электрических клавишных, что совсем не одно и то же. Но как бы там ни было, я встал и пошел к инструменту, сел на табурет и попробовал подготовиться – поглубже подышал. Через пару секунд я взял первый аккорд.
Некоторые музыканты вам скажут, что от алкоголя игра ваша станет лучше – он поможет вам расслабиться. Это неправда. Единственное подлинное расслабление наступает от уверенного владения своим материалом. Расслабленность, предлагаемая алкоголем, всего-навсего смазывает восприятие, а это значит, что огрехи в исполнении никогда вас не отвлекают, потому что вы их даже не замечаете. Я был слишком пьян в тот вечер, чтобы сыграть достойную версию «Тауэрского холма». Как именно она звучала бы для объективного слушателя, понятия не имею: Тони мне потом сказал только, что я делал кое-какие ошибки. По крайней мере, так он мне сказал про первую половину того, что я играл. Остальное, вероятно, лучше всего назвать выходом в свободную импровизацию.
Факт: через несколько минут я растерял всю свою сосредоточенность на музыке и вместо этого погрузился в ассоциации, которые она вызывала у меня в уме. Пальцы мои играли дальше, довольно независимо, я же думал обо всех долгих, усталых прогулках домой от станции подземки; сколько надежд поначалу у меня было; как упорен и слеп был я в последнее время. Но никакой горечи в себе я отчего-то не находил. Умом я все дальше забредал в те первые вечера с Мэделин: как здорово было ходить вместе в новые места, как легко текли наши разговоры; как она меня искала взглядом при какой-нибудь встрече и как озарялось у нее лицо, когда она видела, что я подхожу. Меж тем за клавишами я, должно быть, невозможно переходил из одной тональности в другую, играл диссонансы – и пришел в себя, лишь когда слух мне резанула знакомая фраза и я осознал, что непонятно почему играю (хотя тихо и не в такт) заунывную тему «Чужака на чужбине».
Остановился я на полуфразе; и вокруг висела смертоносная тишь, потому что посетители – никто больше не разговаривал, все смотрели на меня – пялились озадаченно и враждебно, не понимая, кто я такой и почему они больше не слушают своего обычного пианиста.
Поспешно я встал, протолкнулся между столиков и подошел к Тони в углу зала.
– Мне пора, – сказал я. – Извини. Должно быть, я напился.
Он кивнул и встревоженно посмотрел на меня.
– У тебя все нормально будет? – спросил он. – В смысле, добраться сможешь? Хочешь, я с тобой пойду?
– Нормально будет.
– Тогда ладно. – И когда я уже отходил, он сказал: – О, и не забудь про воскресенье.
– Воскресенье?
– Не это, следующее. Ты должен нам за Беном приглядеть. Да?
– А, конечно. Следующее воскресенье. Отлично.