Мелодия «Чужака на чужбине» еще танцевала у меня в уме, пока я ждал Мэделин у Швейцарского центра на Лестер-сквер вечером в четверг. Полагаю, когда я сочинил эти строчки: «Мне знать бы – ты была и руку мне дала», – подспудно я думал о ней, как и обычно, когда не думал о ней сознательно. Аккорды, на которые я их положил, задумывались как сладкие и горестные – чередующиеся минорные септы, разнесенные на целый тон, это мой излюбленный приемчик, – но в целом пьеса должна была звучать оптимистично и с надеждой на будущее: именно так я пытался воспринимать наши с ней отношения, невзирая на, следует отметить, множество обескураживающих свидетельств обратного.
И в тот вечер такие улики просто принялись громоздиться одна на другую. Началось с того, что она опоздала. Это само по себе было необычно: она никогда раньше не заставляла меня ждать дольше пяти минут, но на сей раз задержалась больше чем на полчаса, и когда я заметил, как она пробирается в толпе со стороны Пиккадилли-Сёркус, на часах уже было начало десятого.
– Извини, – сказала она. – У меня часы, должно быть, отстают.
– Ты не носишь часы, – отметил я.
Мэделин туже запахнула пальто.
– Не рычи на меня, когда я только что пришла, – сказала она. – Чем вообще займемся?
– Я думал, может, в кино сходим, но уже поздно, все сеансы уже начались. – Я рассчитывал, что здесь она снова извинится, но она не стала. – Поэтому не знаю. Наверное, с таким же успехом можно зайти куда-нибудь поесть.
– Что-то радости в голосе у тебя никакой.
– Просто у меня денег почти нет.
Чистая предсказуемость моих чувств к Мэделин никогда не переставала меня удивлять. Отлив-прилив, отлив-прилив. Когда ее нет – простое томленье; едва мы опять с нею вместе – раздражение, вздорность, сердитая приверженность. Когда б я ни увидел ее, меня немедленно поражало, до чего она красива, а следом тут же опустошала мысль, что мы с нею знакомы уже полгода и я ни разу даже близко не подступил к тому, чтобы заняться с ней любовью. И все же, как раз когда я просто умирал, так хотел дать выход своему чувству, от меня ждали, что я буду бесстрастен и уравновешен – посмотрю вокруг и выберу из сотен ресторанов в районе Лестер-сквер тот, куда мы с нею пойдем ужинать. Французский? Итальянский? Греческий? Индийский? Китайский? Тайский? Вьетнамский? Индонезийский? Малайский? Вегетарианский? Непальский?
– Как насчет «Макдоналдса»? – сказал я.
– Ладно, – ответила она.
Мы зашли в тот, что на Хеймаркете, и сели наверху. Я себе взял четвертьфунтовый с сыром, стандартную картошку и большую колу. Мэделин, кроме чизбургера, – ничего. Какое-то время мы ели молча. Ее что-то явно угнетало, и угрюмость эта не замедлила распространиться на меня. Я думал обо всех вечерах, что мы провели вместе за последние полгода, обо всех надеждах и о подъеме, какой я ощущал в начале наших отношений, и теперь казалось жестоко и нелепо, что мы вот так тут сидим, даже не разговариваем, жуем мусорную пищу в этом безликом окруженье зябкой зимней ночью. Когда наконец я осмелился открыть рот, это, похоже, потребовало огромного усилия.
– Ну, – сказал я, – что ты поделывала эти последние несколько дней?
– Ничего особенного. Ты ж меня знаешь.
Я показал на ее чизбургер:
– Ты больше ничего есть не будешь?
– Я не очень голодная. Да и все равно я это терпеть не могу.
Должно быть, каким-то жестом я выдал свое раздражение, потому что она сжалилась и произнесла:
– Прости меня, Уильям. У нас обоих просто плохое настроение, вот и все.
Я мог бы отметить, что у меня-то плохого настроения не было, покуда она не заставила меня полчаса ждать, но более конструктивным казалось все же поймать ее на попытке дружелюбия.
– Мы во вторник новую песню записали, – сказал я.
– О? – Само собой, в голосе у нее была скука.
– Весь день фактически заняло. Шесть часов студийного времени.
– Это становится довольно накладным хобби, нет?
– Ты же отлично знаешь, что это не хобби.
Она взяла у меня одну палочку картошки и рассеянно произнесла:
– Ты по-прежнему думаешь, что сможешь построить на этом карьеру, да?
– Не знаю. Вообще-то я в таких понятиях об этом не думаю.
– Тогда зачем ты ею занимаешься, этой своей музыкой? В чем смысл?
– Занимаюсь, потому что надо.
Взгляд ее был пуст, непонимающ.
– Я ею занимаюсь, потому что вся эта музыка во мне, заперта у меня внутри, и мне нужно выпускать ее на волю. Это… я и делаю. Так я делал всегда.
– Звучит очень неудобно – как проблема с кишечником или еще чем-то. Я рада, что у меня такого нет.
– Нет, там все вовсе не так. Это дар. Это способ выражать чувства – придавать им постоянную форму – сохранять их. Чувства, которые иначе просто умрут и забудутся.
– Какого рода чувства?
Храбро я ответил:
– Чувства к тебе, например.
– Ты писал обо мне песни?
– Да.
– Как неловко.
Повисло краткое молчание, за которое мне стало интересно, соображает она, как больно меня это ранило, или нет. Затем я сказал:
– Спасибо.
– В каком смысле? – спросила она, в кои-то веки уловив мой сарказм.
– Знаешь, что меня по-настоящему бесит?