Вы скажете: но ведь это и есть гнилость – когда внешне все чики-чики, а внутренне хи-хи. Когда по первому окрику дружное «Смир-рна!», а в душе неизменное «Апошлибывывсе». Отвечу: для поступательного развития это, наверное, не очень хорошо, но для самосохранения отлично. Россию нельзя построить, мобилизовать, запугать. Она обладает феноменальным навыком внутреннего сопротивления. Из россиян нельзя понаделать восторженных палачей. Навык сопротивления пропаганде огромен с советских времен. Отмечу еще одну любопытную особенность национального сознания: до какого-то момента россияне смотрят на происходящее с обычным своим насмешливым безразличием, но стоит, по выражению Маяковского, «нажать и сломать», как это инертное состояние неуловимо меняется. Молчание становится недобрым, выжидание – грозным, выживание – утомительным. Если же сходятся два фактора – ухудшение жизни и радикальное обнагление начальства, – вся инертность заканчивается очень быстро.
25 августа 2015 года – запомните эту дату для будущей историографии! – сделали одну необязательную, как всегда, и совершенно бессмысленную вещь, а именно перегнули палку. Я не думаю, что это сделано нарочно: Господь лично заботится о наглядности, о театральности происходящего. Российская политика не слишком осмысленна, но зрелищна. Двадцать лет Сенцову и тридцать четыре дня Васильевой во владимирской колонии – о, я узнаю этот режиссерский почерк. Он опять ставит нам масштабное трагикомическое зрелище в ироикомическом жанре, в жанре оптимистической трагедии, абсурдистской драмы, «Свадьбы в Малиновке». Герои, конечно, живые люди, а у Сенцова двое детей, один из которых аутист; но Главный Драматург заботится прежде всего о наглядности. Я уверен, что он сохранит Сенцову и жизнь и свободу.
Думаю, что у каждой нации свое оптимальное положение, точка равновесия, период наибольшей плодотворности: это не обязательно комфорт, но именно максимальная продуктивность, расцвет, демонстрация лучших национальных свойств. Таким периодом в истории России всегда бывает застой, он же Серебряный век, когда нация больше и лучше всего пишет, читает, думает, когда она переживает максимум интересных, увлекательных эпизодов; это точка, которую она всегда потом ностальгически романтизирует. В XX веке такими периодами были Серебряный век и застой. Не буду перечислять всех гениев Серебряного века, напомню лишь, что в семидесятые у нас одновременно работали отец и сын Тарковские, братья Михалковы, братья Стругацкие, муж и жена Климов и Шепитько, Высоцкий, Шукшин, Нагибин, Трифонов, Вознесенский, Окуджава, да мало ли. Тоталитаризм был – но дряхлый; все голосовали – и всё понимали; главным жанром был экзистенциальный фильм с открытым финалом и прекрасно его дополнявший застольный анекдот. То и другое делала интеллигенция, которая разрослась в это время невероятно.
В тринадцатом году случился процесс Бейлиса (правда, на первом он был осужден, на втором оправдан), потом началась война, потом резко усилилась коррупция, доходящая до полного беззакония. В восьмидесятом случился Афган, в восемьдесят третьем сбили южнокорейский «боинг» и началась серия андроповских зажимов – аресты диссидентов, проверка пребывания на местах в рабочее время и т. д. Сейчас такими триггерами стали убийство Немцова и фактический паралич расследования; санкции, антисанкции, продуктовые аутодафе; Сенцов и Васильева. Все это симптомы перехода распада в грозную стадию, когда властям кажется, что удержать ситуацию невозможно, кроме как окончательно закрутив гайки. Горький в «Самгине» точно назвал эту тактику: тушить огонь соломой.
Ну давайте.
Почему я горжусь своим народом – подчеркиваю, не страной, которая есть явление сборное и сложное, а именно народом, массой? Потому что у этого внешне инертного, киселеобразного на первый взгляд народа – см. прелестную сказку бессмертного Щедрина «Кисель» – на самом деле очень четкие представления о границах дозволенного. Он чует слабину, выражающуюся в истерическом устрашительстве. И с какого-то момента он перестает соблюдать с государством спасительный, казалось бы, пакт: я, мол, делаю вид, что работаю, а ты – что платишь. Я ворую, и ты воруешь. Я даю жить тебе, ты – мне. С какого-то момента он перестает верить в эту конвенцию и тихо спрашивает: чего это ты, мил человек, руки распускаешь? Подвинься, пожалуйста.