Кстати, именно возле нашего дома оператору удалось снять кадр, ожививший старую хронику и совершенно неожиданно породивший чрезвычайно емкий образ.
Каулинь за что-то отчитывал строителей, энергично жестикулируя при этом. Просматривая на экране проявленный материал, я вспомнил, что видел уже этот жест в хронике двадцатипятилетней давности. И когда мы их в монтаже соединили, сами были поражены: жест начинается в 1947 (Каулиню было тогда сорок четыре года), а кончается сегодня, когда ему – семьдесят! Это было одно движение, вобравшее в себя четверть века. И сразу возник образ: человек поседел, погрузнел, годы взяли свое, но та же энергия, тот же напор.
Движение – всегда эффектно, и не случайно мы склонны отдать предпочтение внешне динамичным кадрам, забывая, однако, порой, что есть и иного рода движение – душевное. Мне хорошо запомнился случай со съемок «Четвертого председателя». Строился новый клуб, и оператор Пик заснял, как колхозный плотник несколькими ловкими ударами вгоняет гвоздь в доску, а затем проводит по ней рукой, проверяя, как легла шляпка. Так вот, монтируя, динамичную часть кадра – удары молотка – я оставил, а тихую – касание рукой – отрезал, как ненужную, затягивающую действие. Увидев это, Пик возмутился:
– Что ты наделал? Ведь для меня самое главное было именно то, как плотник огладил доску. Тут человека видно, его отношение, а не то, что он забил гвоздь.
Мне кажется, что в этом и суть затронутой нами проблемы об уважительности к человеку на экране. Продолжая мысль Пика, я бы сказал, что наши потери на пути постижения человека – там, где, образно выражаясь, мы замечаем только забивание гвоздей, а находки и удачи – где видим прикосновение руки.
Снимая киноочерк о Каулине, мы сосредоточили свои поиски именно в этой зоне. Не скажу, что они всегда были успешными, но председатель привык к «наблюдающей» камере и все чаще открывался во всех оттенках своей натуры. Барьер исчез, шлагбаум был поднят – и уже от нашей деликатности и выдержки зависело, чтобы он не закрылся. А снимали мы Каулиня в самых различных условиях: в поле, на фермах, в кабинете, в поезде, во время ночного субботника – и в самых разных настроениях: довольным и озабоченным, веселым и гневным, а однажды даже прослезившимся.
Приведу только два характерных случая.
Лето стояло засушливое, хлеба полегли. Вместо ожидаемых пятидесяти центнеров с гектара комбайны намолачивали от силы двадцать пять. Как-то Каулинь вернулся в правление усталый и удрученный ходом уборки. Несколько минут он сидел за рабочим столом словно в оцепенении. Мы боялись шелохнуться. Но грешно было упустить момент, когда человек ушел в себя, – это же редкая удача снять такое на пленку! Я слегка тронул плечо оператора, и он включил камеру. Шум ее был почти неслышен – за стеной стучала пишущая машинка, а к правлению подъехал кто-то на мотоцикле. Сам я нарочно отвернулся, будто смотрю в окно, но в полуоткрытой раме отражалось все происходящее в кабинете! Вошел мотоциклист, однако оператор продолжал снимать только председателя – крупно руку, пальцы, календарь, озабоченное лицо. Каулинь несколько раз кивнул головой, словно в ответ на собственные мысли, затем стал разбирать свежую почту, бумаги, смял какой-то ненужный листок и выбросил в корзину, потер лоб, взъерошил седую шевелюру…
Человек был самим собой.
В фильме этот тихий, внешне статичный эпизод занимает около двух минут, и почти все время в кадре – лицо Каулиня. Но какое лицо! Сколько в нем мудрости и воли!
До сих пор не знаю, догадывался ли тогда председатель, что мы его снимаем, или нет. Но даже если и догадывался, то, вероятно, видел, как мы старались стушеваться, не мешать ему. И это безусловно сыграло свою роль.
В совершенно иной обстановке, на виду у людей, не таясь, был снят самый драматичный эпизод фильма, где, как я уже упомянул, мы видели слезы Каулиня. Это произошло внезапно, когда сотрудники издательства вручили ему авторские экземпляры только что вышедшей книги его воспоминаний.
Полуофициальная церемония, напоминавшая семейное торжество, проходила под вечер на берегу Даугавы. Собрались друзья, коллеги, однополчане, человек тридцать. Девушки из колхозного хора в национальных костюмах надели имениннику венок из ржаных колосьев. Конечно, были поздравления, речи. Каулинь, приняв на широкую ладонь розы и стопку книг, поблагодарил всех, кто помог выходу воспоминаний в свет. Он, разумеется, волновался, но держался молодцом. И тут случилось то, чего не ждал никто из нас: когда девушки запели старинную народную песню, председатель, вдруг запрокинув голову, закрыл лицо рукой, поцеловал розы. И тут все увидели, что в глазах у него – слезы…