Читаем Картезианская соната полностью

Крупные хлопья снега сыпались с седого неба. Они летели, чуть покачиваясь, словно крылатые семена, и приземлялись на траве и опавших листьях, такие же нетронуто-белые, как кружевные салфетки. Они падали на волосы Эммы, прилипали к ресницам, таяли на высунутом языке, вызывая такую сладкую дрожь, что она краснела. Она выходила из дому и в дождь, когда дождь бывал теплым и падал крупными каплями. Ее щеки краснели, по ушам текло, волосы очень медленно пропитывались влагой и мало-помалу белели, словно седели, пока не превращались в шапку, вовсе не похожую на волосы. Вскинутые руки холодели, и наконец снежинки, как бабочки летом (так бывало не раз), мирно опускались на ладони Эммы и не таяли.

Отец обнаружил, что Эмма, хоть и ухаживала за садом, не выпалывала сорняков и не убивала жуков. Потому он отстранил ее от этого дела и велел обрабатывать потроха, вынутые им из ощипанных кур.

Элизабет Бишоп была пожестче характером. Она, например, ловила рыбу и держала тяжелые, скользкие тела на вытянутой руке, рассматривая белых морских блох, кишащих на них. Она жила на берегу моря, в Новой Шотландии, и наведывалась в торговые ряды, где подмечала блеск лоханей из-под рыбы, покрытых селедочной чешуей, и мелких радужных мушек, вьющихся над ними. Рука отца, скользкая от жира, вынырнула из брюшной полости, полная принадлежностей куриной жизни. На Эмму он не смотрел. Он сказал: «На, держи». Разве могло ей не понравиться это сплетение слизистых оболочек и мембран, шоколадная печень и красные легкие… и белые пластинки жира, словно снег на кирпичах?

Наверно, не могло. Но кому в этом мире удалось достичь истинной святости, кто может глядеть на все вещи с равным равнодушием?

Однажды она добралась до той тропинки, где выбросила поминальное угощение, и наткнулась на кучу посуды, наваленной как камни. «Возле Корнинг-Вэйр свален всякий хлам. Какое дело нам? Оставь все там». На краю луга трава растет быстро. Она уже пробилась между кастрюльками. Ну, пусть там и лежат. Я упустила жизнь из страха. Вот где мы похоронили его. Тусклый день. Сумрачно от зари до сумерек, а от сумерек сразу ночь. А посуду все еще требуется мыть. Его останки, его кулаки, все заколочено в дешевый ящик длиной шесть футов, в земле, над землей трава, над травой — туман, над туманом — ночное небо, чернейший космос. Я сегодня возьму одну кастрюлю домой, уложу в раковину, пусть отмокает. В ту раковину, к которой мои поэтические фантазии бросили перепившую Элизабет. Я одна знаю, как великолепна застарелая грязь. Пусть я буду одна, господи. Пусть я буду одна.

Я поклялась, что буду вести себя хорошо. Жить одна. Держа в руках кастрюлю со стебельками травы, прилипшими там, где я протирала ее несколько недель назад, я пообещала стать лучше. Они оба покинули меня. Я свободна и от отсутствующего взгляда мамы, и от папиной злобы. Дом принадлежит мне, я постоянно напоминаю себе об этом. Но он может освободиться и от меня самой. Стать и стоять. Или признать меня. Ведь я отдала все, что когда-либо было моим. Мысли свои отпустила, словно птиц из клетки. Буду мыть по одной кастрюле в день и верну их все чистенькими. На том месте, где я подобрала кастрюлю, осталась вмятина, как гнездо. До чего странно! Вмятина такой формы у обочины тропы между лесом и лугом — след от жаропрочной кастрюльки, словно следы похоронной процессии.

И в тот момент, когда Эмма давала себе торжественное обещание поступать лучше, быть лучше, стать никем, ничем, ей припомнился весенний день, когда она отправилась в лес за пролесками, а вместо них нашла кизил в цвету на опушке поляны, и каждый лепесток был будто обожжен сигаретой, точно как ее поэты, только этот день был открыт, описан в стихах, только этот день был прочтен в строках, глубоко проникающих и действенных, прежде чем глаза Эммы отлетели от них, как потревоженная муха с обеденной скатерти.

Итак, когда кастрюли были более или менее чисто вымыты, все шесть, Эмма сложила их в плетеную кошелку вместе с крышками и, пошатываясь сильнее обычного, побрела через столько полей и лугов, до ближайших соседей, и там, со вздохом, с болящей рукой, оставила свою ношу на крыльце так, чтобы ее скоро нашли — чья-то жена и мать, по имени не то Нелли, не то Агата, как-то в этом роде, она их непременно заново перемоет и найдет им удобное пристанище, словно осиротевшим детишкам. И пойдут разговоры между женщинами, которые одалживали посуду Эмме, навязывали ей свою пищу, свою равнодушную добрую волю, свои попытки любви. Да, эти дамы будут смеяться, по меньшей мере ухмыляться из-за того, как их имущество было возвращено, их горшки, сваленные в мешок, как картошка, после стольких недель недоуменного ожидания… Что там такое творится?.. Наверно, вещи пропали…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже