Читаем Картезианская соната полностью

Отец говорил, что это вообще лосиный клен, а никакой не ясень. Древесина у него губчатая, но хрупкая, как колючки шиповника. Эмма протестовала: это зеленый ясень, она проверяла по справочнику. Лосиного клена в книге не было. «А мы это так зовем, в наших местах ясень — сорное дерево. Настоящий ясень не распадается, как этот».

Отец мог кипятиться сколько угодно, Эмма все равно приходила посидеть на гладком голом корне, прислонившись спиною к стволу, среди семян и листьев, травы и ветвей, и читала стихи. Будь она мальчиком, отец бы задал ей трепку. Она чувствовала на себе его взгляд, жесткий, как у птицы. Она переживала его гнев, как дерево переживает сильный ветер. Но однажды сучок, отломившийся еще во время давней бури, но зацепившийся за другие ветки, свалился наконец и упал острием вниз, и ударил Эмму в лодыжку так неожиданно, что она вскрикнула, думая, что ее укусила змея. С недоумением смотрела она, как кровь течет из ранки, а сучок лежал рядом, жесткий, сухой и острый, как наконечник копья. Эмма разревелась — не от боли и не от испуга даже — от такого предательства.

там пыль заполонила подоконники,

Марианна Мур любила применять в стихах словечки вроде «археоптерикса». Очень вычурный стиль. Эдит Ситвел тоже такое любила. Иногда Эмма вдруг принималась бормотать: «…одна волшебная волна и высока, и тяжела…» или даже пела: «…пришла пора жары, муската и сиесты…», и мать прислушивалась в изумлении, потому что Эмма и смеялась-то редко, уж тем более не пела. Даже в церкви она только выговаривала слова.

Теперь, когда ей не требовалось изводить мать отравой или убивать отца в поле лопатой, она осталась одинокой настолько, что даже некормленые куры сбежали от нее, и можно было петь, никого не удивляя, или ругаться, не потрясая отца знанием не приличествующих женщинам выражений. И она действительно пела, только про себя. «…В холодной-холодной гостиной мать уложила Артура…» Она не помнила больше ни одной строки из этого грубого и прекрасного стихотворения. Слова впитывались в ее глаза. Когда она читала, вокруг всегда было лето, и тень ясеня, и слова мягко оседали в памяти, как сажа, как пыльца ясеня, что ложилась на землю медленно, часами, в летние дни, лето напролет, всю жизнь, и прикосновение ее ласкало кожу.

Эмма таскала книжки к дереву целыми пачками. Отец ворчал: «Зачем так много? Держись чего-то одного. Одной за глаза хватит!» Но Эмма не могла держаться чего-то одного. Она начинала читать: «…И ночь пришла под пение дерев растущих…» или «…в холодной-холодной гостиной…», и ощущала тяжелое напряжение. Казалось, ее раздражали и собственные ноги, поджатые к заду, как у того червяка, и руки, вытянутые вперед, как у богомола. Глаза ее становились отсутствующими, и она переворачивала несколько страниц или бралась за другую книгу. Эдит потрясала Эмму красотой этого «…под пение дерев растущих…». Ей приходилось останавливаться, повторять, смаковать, восторгаться (про себя) и удивляться этому чуду, и думать, отчего это бдение при покойнике в Новой Шотландии было таким тягостным, ведь не от того же, что на него смотрели глазами ребенка? «…широкой выпуклая грудь его была, но холодна и к ласкам безответна…» Как этот мальчик в гробу и чучело утки проникали друг в друга… В ее представлении то был образ истинной любви, какой она должна быть: проникают, входят друг в друга, и никто не оказывается снизу.

Какой-нибудь стих, вроде этого, о Новой Шотландии, при всей его краткости, она могла читать неделями, точнее, неделями регистрировать слово за словом, и всегда не в том порядке, в каком их напечатали. К этому порядку Эмма возвращалась под конец, в один прекрасный день она выравнивала строчки и шествовала взглядом по печатным знакам. Она не могла сказать отцу, когда он злился на нее (она знала — это оттого, что ее книги, ее дерево, нарочитая поза, высокое летнее небо — все воспринималось им как обвинение, напоминание о другой неудаче), что слова, которые она читала и от которых бежала, были единственным якорем, удерживающим ее в жизни. «О разума очарованье! Как глянец крыльев саранчи…» Слова искупали грехи мира. Представьте! Как глянец крыльев саранчи… Недаром под ногтями отца всегда оставался мазут, а не волоконца травы, не земля. Его мир был механическим, а не органическим. Причина шла за следствием, в правильном порядке, не как у Шалтая-Болтая.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже