Старинные орудия письма – отделанные золотом кисти и тушечницы из резного камня – в Китае называли «сокровищами ученого мужа», но в Японии женщины писали тоже, причем, если судить по роману Мурасаки и «Запискам» Сэй-Сёнагон, лучше мужчин. Другое дело, что придворные дамы пользовались японским письмом, а мужчины-чиновники – китайскими иероглифами. Японская каллиграфия – с XI века по наши дни – покрывает тысячу лет, но, несмотря на долгую эволюцию, это письмо сохраняет свою главную особенность: безусловный приоритет красоты над внятностью. Согласно законам дальневосточной эстетики, рукописи существуют прежде всего для того, чтобы ими любоваться, как это делают в щадящих ветхую бумагу затемненных залах отнюдь не редкие посетители музеев[24]
.Труднее всего найти в Японии то, что о ней уже знаешь. Почав страну с Токио, турист шалеет от жизни, упакованной как для космического полета. Тесно заставленный пейзаж вдавливает людей под землю, где японцы, как москвичи, чувствуют себя свободней и уверенней. Потоки пассажиров передвигаются ловкими косяками, не смешиваясь и даже не задевая друг друга. Целеустремленность подземки не мешает развлечениям – им отданы целые кварталы утробного города. Здешняя кондиционированная фантазия напоминает кукольную географию Диснейленда. Тут можно съесть неаполитанскую пиццу с баварским пивом, не выходя на свежий воздух. Многие так и делают, мало что теряя. Снаружи город сер и скучен, как всякая новостройка: цементный гриб, заразивший окрестности. Урбанистический кошмар, как топор под компасом, путает стороны света. Это уже не Восток и не Запад, а искусственный спутник Земли, торчащий посреди сырого неба. Но когда на улицах вспыхивают неоновые иероглифы, каллиграфия возвращает Японию на законное место. Сложная письменность, соединяющая две слоговые азбуки с китайской иероглификой, любую вывеску превращает в парад знаков. Птичий полет восточного письма заманивает чужеземца непонятным и многозначительным: в каждой рекламе чудится буддийская сутра.
Привыкнув проверять все метафизические тезисы на практике, я искал место, где знакомое встречается с неведомым. Случай не подвел. Бродя по той нижней части Манхэттена, где Чайнатаун перетекает в артистический район Сохо, я наткнулся на студию японской художницы Кохо. Уже прожитые восемьдесят лет не мешали ей курить, краситься и удовлетворять духовный голод желающих при помощи суми-ё (так называют живопись тушью те, кто о ней слышал). Величие этого дальневосточного искусства в том, что, соревнуясь с жизнью, оно добровольно отдало сопернику все преимущества, начиная с цвета. Уступив природе дорогу, суми-ё оставило себе кисточку, тушь и бумагу. Комбинируя их в раз заведенном порядке, художник пишет схему мира и портрет мироздания.
Мы, правда, обходились тем, что пачкали бумагу. Первым делом Кохо научила нас писать бамбук. Суть умения в том, чтобы, набрав в кисть разбавленной туши, вести руку по бумаге на одном вздохе. Выдох оставляет пробел, а новый вздох образует следующее коленце. После того как скромные кляксы изобразят узлы сочленений, даже у новичка получается нечто, напоминающее удочку в профиль.
– Следующие лет десять-пятнадцать, – подбодрила нас Кохо с завидным в ее возрасте пренебрежением к точности, – вам предстоит упражняться в достигнутом.
Из нетерпения я перешел к каллиграфии, решив сосредоточиться на двух иероглифах: «Са» и «Ша». Прочитанные вслух, они составляют мое имя и означают «сбалансированный человек», каким я мечтал стать, научившись каллиграфии. Для этого я натер в бледное блюдце черную плитку туши и взялся за кисть с обманчиво твердым концом. Восточное чистописание не прощает промедления. Это как дрова рубить: думать надо было раньше. Испортив весь альбом, я сумел нарисовать сносную точку. От нашей ее отличал характер. В профиль точка напоминала головастика – в ней была голова, хвост и стремление.
Справившись с первым из 24 элементов, необходимых для написания упрощенных иероглифов, я перевел дух на теории: «Горизонтальные черты выгнуты, как рыбья чешуя, вертикальные прогибаются, как поводья».
– Это значит, – перевел я себе, слабо разбираясь в конской сбруе, – что китайское письмо не терпит прямого.
Тушь оживает, когда кисть, направляясь в сторону, противоположную нужной, ударяет с разбегу, оставляя на бумаге след взрыва. Это – корень черты, ее свернувшаяся в клубок энергия. Иссякая, она ставит предел движению руки, но не раньше, чем сила замаха исчерпает себя до конца. Прощаясь с бумагой, кисть танцует с бытием, продлевая переход из нечто в ничто.
Хорошо написанный иероглиф должен быть плотным, как умело упакованный чемодан, элегантным, как скрипичный ключ, и крепким, как вещь, которую можно повесить на стенку. Энергия, запертая в нем, такова, что каллиграфия требует участия каждой мышцы. Поэтому, как показывают нам китайские боевики, поднаторевший в письме ученый может увернуться от стрелы и убить соперника беглым движением пальца.